Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:

Длинный был стих, трудный был стих, но все пели, путая и коверкая новые слова, в которых чуялось… Что чуялось? Чуялось что-то. Пели, смотря в мутное небо, куда смотрел и Клеенкин. Разевали рты, ощупью нетвердой подбирали слова, и крепче вздымались голоса на знакомом стихе о «крепости»:

Крепость Мою не сдавайте, Скоро, скоро Я приду!

В мутное, невеселое, непогожее небо смотрели глаза, крепче нажимали голоса чующих что-то, пока неясное, а тучи ползли и ползли. А с бугорка глядело все еще неснятое – 33.

VI

Пришел в усадьбу столяр Митрий и заявил, что может сделать необыкновенное бюро из палисандрового дерева.

– У меня теперь твердость в руке… Все могу! Конечно, не может. Он весь трясется, глаза – в сизых, набухших веках и мутны-мутны, синеватые губы сухи и жаждут, мочалистая бородка стала еще редей. Но он хочет «делать».

– Прямо, я теперь всем прозрел, все мне открыто стало. Нет дурей нашего народу, честное слово. Да вот… возьму себя за пример. Ну, что теперь я? У меня

на луковку нету, а вчера в городе шкиндер-бальзам пил за руль семь гривен… честнбе слово! Теперь, скажем, как я бы должен быть? Служил я в Москве, высокое место занимал, в доверии у подрядчика. Любил меня до страсти. «Вот что, Митюха-соколик, бери от меня подряды махонькие, будь рядчиком. Денег тебе на руки ни монетки, а вот тебе насупротив дом – три тыщи с землей рендованной, будешь веки вечные Богу за меня молить!» А до-ом… беда, а не дом! Сосна – топор не берет, скондовый, мать честная! Рыскуй, больше никаких! Ну, не дурак я?! Отказался. Отработал бы ему в два-три года. А черезeelЯ б теперь завился под самую маковку! «Нет, не осилю, Мартын Петрович». «Осилишь!» – «Не осилю!» Прямо, умолял! Вот, покойник, помер, царство небесное, а то бы свидетельство от него представил.

Он стоит под яблонями, смотрит растерянно на свои трясущиеся руки, котЬрые теперь, – знает он хорошо, – ничего не могут, рваный, синеватый, угарный. И уже не кровь в нем, а застаревший спирт, и не голова, а куб перегонный. Один из тысячи этой округи, сотни лет пьяных, сбитых, ломавших жизни. И пьяны все еще вон те покривившиеся избушки, и деревья, и косогоры.

– Прокурила она меня до самого заду! На Донской улице жил, у Мартын Петровича, старого завету человек. Ну, конечно, молодой, глаза у меня свежие, как у орла… хохолок я носил, сапоги рантовые, когда запирал употребление… мелкой гармоньей, спинжак синий! Духи покупал в уточках стеклянных, в ватке, – прямо, яблоками от меня, – очень чисто ходил! Часовщикову дочь сватали, сколько-то там приданого полагалось, – у часовщика два магазина, и еще заводил по казенным местам. Сколько они на меня припасу всякого стравили! – лошадь можно купить, а не то чтобы жениха приобрести! Пирогами, часы мне за полцены… А она – Анюточка-цветочек, не забудь меня, дружочек! – пел, бывало, ей все так. Благословились, честь честью. А уж я первый подряд взял, рыск показать: все шкапы в гимназии на Канаве перебрать – на тыщу рублей! Задаток взял. А тут, в самый день венца, белошвейка моя, Верочка беленькая… с ней я, как сказать, имел любовь, и тоже она по рюмкам звонила. Приходит моя Верочка, – р-раз меня по щеке! Оч-чень яркая такая была, худощавая, злю-щая, когда в ней ревность. Узнала про часовщика. «Глаза и ей, и тебе, паскуде, выдеру, вуксусом оболью!» А уж я с часовщика сдул задатку сто целковых. «Пойдем, выпьем, говорю, напоследок холостой жизни… может, я обдумаюсь!» Э, думаю, очумеет она у меня, я сейчас к невесте – и сварганим свадьбу. Успокоил ее, белошвейку-то, – к Бакастову, в трактир. Укреплюсь, мимо буду, через плечо. А я очень ловко могу. Начали, Раз-раз, раз-раз. Жалко мне ее стало! Пьет, а сама плачет. А-а-ты, несчастная! Р-раз, – резанул одну-другую, как штучек восемь прополоскал – сияние у меня начинается. – У вас, может, настоечка какая есть… мне бы только отлакироваться? Нету? Ну, ладно. – Стало мне ее жальчей и жальчей. И до того мы с ней, с Веркой, настеклились… – сам хозяин приходил и водку дальнейшую воспретил. Меня там уважали… чтобы в полицию не таскали… И вдруг – часовщик с двоюродным братом и еще какие-то ихние, в картузах, сродственники. «Венчаться!» – «Не желаю! вот моя Верушка, законная жена!» Так и отринули. Как?! Пироги наши ел?! Сто рублей взял?! А!! В участок! На дороге бой, у басейны. Спинжак с меня сорвали, брюку оторвали, сапог мальчишка стащил, его сынишка… полон рынок народу, свистки так и жучат – ух ты! Сражение цельное разгорелось. Время праздничное, наши паркетчики по пивным сидели, – сейчас на скандал! Плешкин-сапожник, на меня сапоги к свадьбе шил, – за меня. У часовщика полон рынок покупателей, конечно, – мясники, бараночники, мучники, – на нас ахнули. А тут плотники с Донской подоспели, с струментом шли. Бей! Володимирские, не удай! А уж они – на соломинку окоротить топориком могут, а как в битву такую, за своего – тут мясники что! За ножи!! В лавки побежали… сечки-топоры! Часы с меня, помню, сам часовщик сорвал первым делом. Как орел налетел! С Шаболовки пожарные тут – качай! Кончилось так, что один потом в больнице помер, двоюродный брат часовщиков, а нашему паркетчику рот разорвали до уха – тросточкой ему зацепили. Суд потом был, сидели все, на покаяние троих отдали… Через ее все. А то бы я с не теперешней бы свеклой своей жил, а с Анютой. Она потом за мясника вышла, – говорят, на фтомобиле ездит уж…

Потом Митрий стал рассказывать про свои муки. Не спал две недели, все думал: порешить себя, либо что изобрести.

– Прибег к старому средству – политуру стал очищать. Смолоду-то бы ничего, а как прожгено у меня все, – яд чистый. Луковку надрезал, опустил в стакан, сольцой посыпал – стал осаждать. На ватку канифоль всю эту пособрал, стал сосать. Не гожусь. Духи пил, в город бегал, – нету удовольствия! Давиться стал, жена вынула, – не сказывайте никому. – А может, чего осталось, хоть наливочки, а? Ни у кого нет. У попа три четверти запасёно, не дает. «Я, говорит, давно ждал, что воспретят, бросал семена добрые, а вот и взошло!» А сам и перед обедом, и перед ужином. – Ходил к доктору, Маркиз Иванычу Кохману, прописал чтобы, сердце упало. Для врачебной надобности – можно. Взял рупь. Бутылочку спирта… что-то с меня в аптеке взя-ли… рупь с чем-то. Пошел опять повторить: новый рецепт! Как так, новый?! «А яд!» Я-ад? Ну-к что ж, что яд! Знаю, что яд, а зачем сколько годов безо всякого документу продавали с каждого угла? – «Спросите, говорит, у кого знаете». Во-от как! Пошел к Кохману. Давай рецепт. – «Рупь». – А народ от него так и валит,

с рецептами все, для врачебной надобности. Глядь-поглядь – по улице подвода. Она! Да водка! Насчитал Двадцать четыре четверти. Что такое, какое право покупать? Фабриканту Махаеву доктор прописал, из складу отпущено Для ванны, купаться от болезни. А-а, вот что-о… К Кохману. – «Дайте мне сразу на два ведра водки рецепт, чтобы мыться по случаю какой болезни, вам известно» – «Уходите, говорит, вон». – «Что-о?! Фабриканту даете, мне – нет?» В полицию. Телеграмма полетела, воспретили со складу давать. И так теперь все обре-зали! Баба моя скалится: «Что-о, запечатали твою красоту?!» Ей хорошо, а как я боле двадцати лет травился, кто в этом виноват? Я бы, может, теперь в каком дому жил, в хорьковой бы шубе ходил И сколько я денег пропил' Гляньте, как руки-то… кур воровал! И здоровье пропил, и шубу свою хорьковую, и Анюту… Образованная какая барышня была, романы читала Теперь синий спирт пью с квасом. Рвотный камень фершел посоветовал принимать – все кишки выворотит, пить бросишь. Да-вай! У-ух!! Чуть не помер Глаза вылезли. Три дни проскучал – да-вай! Шкиндер-бальзам вчера пил… Что мне теперь принимать, научите.

VII

И когда он так спрашивал и все чего-то искал глазами в яблонях и траве, – вынырнул, как тень, из-за угла дома высокий, жилистый и рыжий, портной Василий. И поклонился конфузливо.

– Пришел-с отработать за матерьял-с…

Его не было видно с лета, с того самого злосчастного дня, когда снял он, как-то особенно торопливо, мерку, забрал материал, заявил, что найти его можно очень легко, – живет против версты, где у избы разворочена крыша, – сказал, что может фраки-сюртуки шить, и пропал. Была найдена и верста, и крыша, но портного не оказывалось все лето. Приходила жена, извинялась, – затопил портной с пьяных глаз печку, покидал туда весь материал и картуз собственный, и сапоги мальчишкины.

– Совсем он у меня ополоумел.

Когда приходилось приметить Рыжего, на дорогах, он уходил в кусты или хоронился в канаве. И вот теперь неожиданно заявился и попросил на деловой разговор.

– Ваше благородие! Конечно, надо говорить – подмочился. Но могу на какой угодно фасон, только укажите по журналу. Сюртуки, мундиры, фраки, визитки, шмокинг-редингот-полуфрак, на всякий манер. Обеспечу. У Гартель-мана, на Арбате жил, на сто рублей, как закройщик. Плеваке шил фрак на суд. Плеваку изволили знать? Замечательно мог говорить, а фраки носил строго. На певца Хохлова… не изволили знать-с? Дембна пел, опять я для них шил. – «Ты, говорит, Рыжий, так шьешь, что даже не чувствуешь, во фраке я или безо всего!» – Билеты давали на преставление в Большой театр. Дембна когда пел, барышни им простынями трясли, когда они руки растопырят! Чего я не видал! Онегина пели… Никто так не мог. Еще кому я шил… Обер-пальцимейстеру, господину Огареву. Привозили с городовыми, сажали в кабинет на три дня. Шей, такой-сякой! По полбутылки на день отпускали. Меня вся Москва знала. За границей мои фраки гуляли… Город Париж знаете?

– Ну, как же это ты тут очутился, изба у тебя раскрыта.

– Хорошо еще, что очутился. А то у нас были тоже замечательные мастера, – нигде не очутились: съутюжились и все-с. Так вот, сюртуки-фраки, пальто деми-сезон, меховое… Но главная специальность – фраки. На глаз могу-с, – талью только прикинуть…

Он в ситцевых розовых штанах, босой, в картузе без козырька, без щек, без бровей, на месте которых багровые полосы горячего утюга, в небывалой венгерке. Стоит, подрагивая на осеннем ветру.

– Батюшке ряску шью, уряднику мундир… У трактирщика бы машинку выкупить, ваше благородие!.. Приодеться если – в Москву могу.

Стоят они двое, мастера. И все замято и стерто в них и запечатано накрепко – не отпечатать. Рвутся сорвать печати, шить фраки, клеить палисандровое бюро, выкладывать, терракотовые камины. И пьяны они давним пьянством, а запечатанная душа рвется и смотрит из мутных глаз. Россия смотрит. И как хорошо говорит, и как по-чудесному может чувствовать. И как понимает все, – проклятые печати! И бабка Настасья с мужем и сыном, лихим кровельщиком, и столяр, потерявший свою Анюту-цветочек и хорьковую шубу, и «правильная чета», перезабывшая свою жизнь, и многие-многие с этой малой округи, – бесконечная галерея человеческих черепков. Осматриваются теперь отуманенными глазами…

VIII

Батюшка угощает заливным судаком и, подвигая рюмку черносмородиновой, вздыхает.

– Уж на что мы, люди интеллигентные, а и то доводим До гиперболы времяпрепровождение, – постукивает он вилочкой по рюмочке. – А что говорить о нижних этажах! – опускает он вилку к полу, в нос собачонке. – И что же там усматриваете? Самоотравление, разорение хозяйства, сквернословие, неуважение к сану и положению и всевозможные болезни! Кануло в вечность – и что же? Рвение к церкви подымается, безобразий не наблюдается, обиход улучшается, здоровье укрепляется, начальство удивляется!

Он разводит руками и очень доволен, что вышло складно. Да, у него есть причина радоваться: призванного из запаса сына-учителя вернули на днях из-за грыжи; кроме того, вчера забагрил на омуте восьмифунтового судака.

– И хотя бы напряжем все силы и даже до копейки ребром, зато потом будем загребать сторицей во всех отношениях: культура развивается, умы проясняются, население ободряется и… опять начальство удивляется! Хе-хе-хе…

И опять наливает.

Оборот жизни

Осенние дни. Тихо и грустно. Еще стоят кое-где в просторе бурых пустых полей, как забытые маленькие шеренги крестцов нового хлеба. Золотятся по вечерам в косом солнце. Тихи и мягки проселочные дороги. Курятся золотой пылью за неслышной телегой. Тихи и осенние рощи в позолоте, мягки и теплы, строги и холодны за ними, на дальнем взгорье, сумрачные боры. И так покойно смотрит за ними даль, чистая-чистая, как глаза ребенка. Как вырезанные из золотой бумаги, четко стоят-идут большаком вольно раздавшиеся вековые березы. Идут и дремлют.

Поделиться с друзьями: