Том 8. Проза, незавершенное 1841-1856
Шрифт:
Кому бы, кажется, разговаривать? Неугомонный сосед мой, слава богу, на днях съехал… Или уже на место его нашелся другой?
Разговор становится громче; я могу уже явственно расслышать некоторые слова. Мужской голос говорит что-то о брильянтах, карете и счастии; женский — произносит междометия, выражающие отчаяние, гнев, отрицание.
— Ай-ай! что вы делаете! Я подошел к самой двери…
— Вы разорвали мою косынку!
— Я тебе подарю десять, резвушка, шалунья, упрямица…
Звук поцелуя и затем стук, похожий на беготню двух человек, из которых один старается убежать, а другой догнать убегающего…
— Пустите меня! Я закричу!..
Опять
— Ну так ты от меня не уйдешь. Беготня.
— Я закричу!
— Кричи.
Крик ужаса и отчаяния.
Я вспомнил Матильду, вспомнил историю ее невольного падения, и волосы стали дыбом на голове моей.
Крик повторился громче и продолжительнее…
Дверь, у которой я стоял, как все двери, состояла из двух половинок, запиралась нутряным замком и имела, в подкрепление замку, сверху и снизу задвижки, которые, по счастию, находились на наружной стороне двери и именно на той, которая выходила в мой кабинет.
Крик опять повторился…
Медлить было невозможно. Я отодвинул задвижки и так сильно дернул за ручку двери, что едва удержался на ногах.
Вы в довольно обширной комнате, выкрашенной зеленою краскою; она совершенно пуста, как все отдающиеся квартиры; на карнизах ее слоями лежит паутина, от которой идут отростки во все стороны комнаты, пересекая ее длинными нитями, которые попадают на лицо, на руку и на брюки; на потолке нарисован петух, слетающий в виде крылатого гения поэзии на голову рослого парня, держащего в руке самовар, похожий на лиру, и дева, в натуре,держащая венок над головою парня; стены испещрены множеством дыр, доказывавших, что прежний хозяин квартиры был человек расчетливый до того, что вытаскал даже гвозди, которые вколачивал для своих потребностей; наконец, нижний карниз, выкрашенный желтою краскою и обгибавший комнату в виде каймы, был испещрен белыми полосками, доказывавшими, что со стен текла сырость. Я удивился нерадению, совершенно противоречащему той заботливости, с которою петербургские домовладельцы стараются сбыть квартиры, и получил о своем дворнике весьма невыгодное понятие…
Я увидел старика и молодую девушку. При взгляде на старика я не мог не расхохотаться: кроме разных других беспорядков, о которых здесь умалчивается, голова старика была совершенно лысая, что составляло разительный и в высшей степени забавный контраст с франтовским, изысканным нарядом его. Ио при взгляде на девушку сердце мое мучительно сжалось…
С радостным криком бросилась она ко мне и доверчиво схватила меня за руку.
— Заступитесь за меня! — сказала она. — Ах ;боже мой! Боже мой!
— Не бойся ничего, — отвечал я тоном защитника угнетенной невинности. — Я беру тебя под свою защиту. Тот, — прибавил я, обращаясь к старику, который, отворотившись в противную сторону и несколько нагнувшись, занимался в то время приведением в порядок одного очень важного беспорядка, — тот, кто вздумал бы оскорбить эту девушку, отныне будет иметь дело со мною.
— Стыдно… бы… благородный человек… мешаться не в свои дела… девчонка… дворничиха… — пробормотал «неизвестный» и при последнем слово обернулся лицом ко мне.
Я увидел сухое, желтое лицо старика, щегольски разодетого, — и не мог не расхохотаться. Теперь только заметил я, что он был без парика, который лежал на полу под моими ногами…
Девушка теперь только
увидела недостаток парика <и> также расхохоталась.— Смейся! Смейся, бесенок! — сказал старик язвительно. — Отольются кошке мышьи слезки!
Он бросил на нее взгляд, вооруженный той степенью зверства, на какой был способен. Девушка задрожала и робко прижалась ко мне. Я счел нужным прочесть старику моральную сентенцию, приличную настоящему случаю, которая была довольно длинна. Молодые люди всего охотнее читают наставления старикам.
Старик ушел, не дослушав моей сентенции…
— Тебе холодно? — сказал я девушке, заметив, что рука ее дрожит. — Войди в мою комнату, там потеплее.
Девушка ничего не отвечала.
— Отпустите меня домой, — сказала она. — Я буду за вас молиться.
— Хорошо. Но как ты пойдешь? Страшный холод. Тебе надобно обогреться.
— Я живу недалеко. Здесь в доме.
— Как здесь?
— Да. Там. Внизу. Мой батюшка — дворник.
— Как же я тебя не видал никогда прежде?
— Днем меня не бывает дома. Я хожу торговать.
— Войди же ко мне. Мне хочется узнать, как ты попала сюда.
Она колебалась и молчала.
— Вы мне ничего не сделаете? — спросила она робко.
— Ничего, душенька.
— Хорошо, — сказала она. — Я вам верю… О, вы меня не обманете, я вам верю, потому что вы похожи на того доброго барина, за которого я всё молюсь.
— Кто этот барин?
— Не знаю. Я видела его один только раз и с тех пор не забывала ни на минуту. Он такой добрый. Раз — это было давно, очень давно! года два! — я бежала с вином для батюшки, запнулась за столбик, поскользнулась, упала и разбила полуштоф… Он мне дал денег…
Я всмотрелся пристально в черты девушки и узнал ту самую девушку, которой помог в день переезда из дома господина Ерофеева в угол сырого подвала. Два года времени и значительная перемена, происшедшая в моем положении, помешали ей узнать меня, и я не счел нужным до времени открываться ей… Я ввел Парашу в свой кабинет, посадил ее в вольтеровские кресла, укутал, и мы продолжали разговор.
— Ах, какие у вас хорошенькие картинки! — сказала она, увидав на столе две картинки дамских мод из полученных мною поутру журналов.
— А ты любишь картинки? — спросил я.
— Очень люблю. Я их каждый день продаю, и мне так жалко, так жалко с ними расставаться.
— Где же ты берешь их?
— Братец дает. Он сам рисует. Барии его отдал к мастеру, вот уж другой год он учится. По воскресеньям он ходит ко мне и приносит картинок на целую неделю; мы всё плачем с ним, долго плачем. Поутру встаем чуть свет, опять плачем, братец идет к мастеру, а я на проспект.
— Где же ты стоишь со своими картинками?
— Где? Разумеется, у подъездов, где побольше ходит господ, у магазинов, у кондитерских.
— Разве у вас нет другого средства к пропитанию?
— Как не быть. Батюшке месячина идет… и деньги выдают на одежу… жильцы на водку дают…
— Так что же? Не стает?
— Не стает! — сказала девушка с глубоким вздохом. — Не стает! Когда была жива матушка, ставало, да еще и оставалось! Мы жили как дай господи всякому: у меня было опрятное и всегда чистое… чистое платье. Поутру я умывалась и бежала в церковь — молиться за матушку и за тятеньку… и за нашу добрую госпожу… мне было так весело; потом я приходила домой, надевала передник и помогала матушке стирать белье; батюшка считал на счетах и писал расходную книгу. После обеда он отдыхал, а мы с матушкой ходили гулять или в гости. Вечером батюшка учил меня грамоте.