Тотальное превосходство
Шрифт:
Раздевалась перед Зигмундом, пританцовывая и кривляясь, то есть изображая вроде как (и все это серьезно, серьезно) эротическую боль или предвкушение сексуального наслаждения, топырила глаза — веки краснели, брови пульсировали, — прыгала языком по зубам и по губам, докладывая, видимо, таким образом о своей полной готовности, мастурбировала, кричала, улетая вместе с оргазмом куда-то далеко, но, судя по всему, ненадолго…
Зигмунд реагировал на представление вяло, наклонял голову то влево, то вправо недоуменно, встряхивал ушами, сопел, гортанно хрипел, чуть сдавленно, словно пытаясь что-то сказать, а потом укладывал морду на передние лапы и печально принимался разглядывать пол, вздыхал, скучал… В самый важный и ответственный для Веры момент засыпал… То есть не видел исхода. Стервец!
Был несколько раз жестоко избит за это, то есть за свое равнодушие, естественное или показное, неважно. На боль не отвечал. Не мог. Был не в состоянии. Может быть, только и мечтал об этом, но не мог. Может быть, и желал этого единственно — ответить, но был не в состоянии. Веками вырабатывался в его породе ген доброты и благожелательности. Папа с мамой его слыли патологическими добряками и весельчаками. И бабушки с дедушками рождались такими же тоже. И прабабушки, и прадедушки. И прапрабабушки, и прапрадедушки. И дальше, и больше, и раньше, и глубже…
Через какое-то время — неглупый все-таки песик — научился с томной восторженностью реагировать на Верины представления. Тявкал страстно, жалобно-просяще скулил, вертелся волчком на одном месте, словно бы таким образом утоляя желание.
Мучился, мучился, мучился. Страдал от неуверенности, беспокойства и непредсказуемости. Даже и предположить не мог, что его могло ожидать, допустим, в следующую минуту или в следующее мгновение. Его могли приласкать или его могли ударить, его могли погладить, поцеловать или его могли с хохотом (или без хохота, со слезами, например) прижечь сигаретой. Лабрадоры терпеливы и добры, но они тем не менее никогда не терпели оскорблений и унижений. Они любят хозяина, но они не любят диктатора. Они никогда не отдают власть, они только лишь заключают с людьми временный договор.
Разгоряченная, но не удовлетворенная собственным стриптизом и яростной мастурбацией, Вера, и возбужденная оттого погранично — дальше безумие или смерть (самоубийство, допустим, разного рода приступы, удары и так далее и так далее), попробовала однажды заставить Зигмунда, вынудить Зигмунда и одновременно научить Зигмунда с ней, с сочащейся жаром и похотью Верой, совокупляться. Сначала Зигмунд искренне не понял, что же от него все-таки требуют, а потом уже, когда наконец-то догадался об истинных причинах буйного и бурного домогательства Веры, после борьбы и криков, истерики, истязаний, уговоров, приказов и боли, боли, боли, совокупляться со своей хозяйкой, со своим диктатором, несмотря на возможные драматические или даже трагические последствия такого своего поведения, наотрез отказался — заполз под кухонный стол и собрался там в твердый, мускулистый, в любое мгновение готовый к обороне комок… Кусать, грызть хозяйку-диктаторшу не посмел бы никогда. Не вышло бы, не получилось бы — имел право позволить себе только лаять, ворчать, пререкаться визгливо и нервно, мочиться и испражняться там, где не следовало бы, прятаться и убегать… Убегать…
Вера, выуживая его из-под стола, сумела накинуть ему на голову специальную проволочную петлю — она купила эту петлю на всякий случай у ловцов бродячих собак, сердобольных и жалостливых, вечно пьяных и вечно плачущих мужичков — пес Зигмунд сопротивлялся, — но какое-то время, несмотря на свои силу, тренированность и сноровку, безуспешно: дух его запрещал ему применять или, скажем так, использовать себя в борьбе с хозяйкой с максимальными допусками… Орал рвано, умоляюще, мочился и пускал газы, брызгался слюной и очумело вращал глазами, со свистом, с шипением, страшно, обреченно. Готовился умирать… Не знал, как облегчить себе последние мгновения.
Но остался жив все-таки, к счастью его или к несчастью, это ему, славному, трудно еще было определить, не дорос еще до выяснения и уточнения подобных чувств и эмоций, не подучился, не приобрел пока необходимого опыта — Вера, дурочка, устала, притомилась в какое-то время и ослабила хватку… Пес Зигмунд выдернул голову из петли, поранив уши и шею, вытолкнул себя грубо и пискляво из-под стола, где был все эти часы и минуты, где терпел, где собирался умирать, и выкинул себя затем в открытое окно, без сомнений, без раздумий, одним большим, отчаянным, безоглядным прыжком.
Сначала Вера плевалась в окно и швыряла вслед
своей слюне разные предметы кухонно-кулинарного обихода, как то: вилки, ложки, тарелки, отодранный от стены кафель, вырванные с гвоздями плинтуса, водопроводные трубы, секции отопительных радиаторов, картошку, помидоры, перловую кашу и только вчера еще пойманные где-то, кажется в Тихом океане, и живые еще пока, разумеется, лобстеры… Но потом, когда опомнилась и сообразила, что же это такое в ее жизни произошло, начала плакать и материть свою горькую, мать ее, на хрен, женскую долю… Растрепанная, за какие-то минуты поседевшая с избытком, носилась, размахивая руками и ногами, губами и ушами по соседним дворам и улицам, скверам и палисадникам, газонам и спортплощадкам, подворотням, подъездам и магазинам и звала своего любимого песика, и звала его, и звала, и звала, и звала…Ночь не спала. Прыгала на кровати, целовала подстилку, где ОН лежал, видел сны, храпел, скулил, о чем-то думал, смеялся, лазала по стенам, ползала по потолку, все выпила, что было в доме, все съела, что в доме осталось, внюхивалась до головокружения в разные участки квартиры, стараясь отыскать ЕГО запах, вглядывалась — глаза пузырились от надежды и напряжения — в синюю черноту ночи, в серо-фиолетовую тьму, в болотно-лиловую беспросветность, пробуя найти там ЕГО силуэт, заприметить хотя бы знакомое, родное движение, некую узнаваемую черточку, пусть одну, но столь дорогую, близкую, вдохновляющую.
Днем развешивала объявления, размещала объявления в газетах и все так же, как и вчера, бегала по улицам, дворам, скверам, палисадникам, паркам и спортплощадкам, и не только близлежащим, но непременно и дальним, и многолюдным, и не особенно. Спрашивала людей, требовала от них ответа, висела на них, трясла их за ворот, за волосы и за ремни, кого-то била, от кого-то получала сдачу, не плакала, не ныла, поднималась, утирала кровь и двигалась дальше.
Одна, одна, опять одна. Смерть за порогом. Когда ты один, когда ты одна, смерть всегда за порогом. Жизнь не нужна. Невыносимо тяжко заставить себя что-то делать, когда ты одна, чем-то заниматься, зарабатывать, например, деньги, или… или просто, допустим, ходить по магазинам, зачем, мать твою?! бессмысленно; везет тем, у кого имеется Дар, кто чем-то может заполнить свою жизнь, чем-то реальным, ощутимым, настоящим… полезным, в конце концов; хотя это, то есть польза, в любом деле человеческом и не является, собственно, чем-то уж таким важным и необходимым, польза-довесок, польза-придаток… Ее тошнило всю ночь. Свело желудок. Словно горячей ядовитой пылью кто-то забил ее бронхи и ее легкие. Она каталась по полу и задыхалась. Утром, когда попробовала умыться, не узнала себя в зеркале, постарела на два десятка лет за какие-то недолгие, но неисчерпаемо долгие тем не менее часы. Одна, одна, одна, одна, одна, одна, одна, одна, одна, одна…
Закаркала и зачирикала, закуковала искусно, затявкала и замяукала, засвистела бездумно, оторопело, но филигранно и с энтузиазмом, рвала волосы из ноздрей, кустами, больно, кроваво, не чувствуя боли и не обращая никакого внимания на кровь, закачалась как под убедительным ветром и что-то запела затем на чистом литературном итальянском языке, которого, разумеется, и знать не знала до этого мгновения нисколько и никогда, когда увидела вдруг под окнами своей квартиры лабрадора по имени Зигмунд.
Зигмунд сидел на земле гордо и благородно, чуть высокомерно даже и немного чванливо, с деланной сонливостью моргал вяло и с нарочитой брезгливостью уместно скалил клычки при дыхании… Показывал — если все начнется сначала, то я уйду теперь уже навсегда. Какое-то время мне было с тобой хорошо, милая Вера, и я даже незаметно, но основательно крепко к тебе привязался, я вкусно ел у тебя в доме, и я сладко и с удовольствием спал у тебя под кроватью… Но мне очень не понравилось, признаюсь, то, что случилось с нами потом. Ты мучила меня, и ты издевалась надо мной. Я позволил тебе отобрать у меня слишком много силы и власти. Теперь, я решил, подобного ни с тобой и ни со мной ни за что и ни при каких условиях уже больше не повторится… Если повторится, то я тотчас же умру тогда без всякого сожаления… Нет, не так, я просто уйду тогда без всякого сожаления. Насовсем. До конца твоих дней. До конца своих дней…