Тотальное превосходство
Шрифт:
Настя, бедная, охнула разочарованно, когда трусы скрыли мои ягодицы, Настя, умная, вздохнула тоскливо, когда брюки спрятали мои ноги, Настя, славная, махнула рукой в мою сторону и отвернулась, когда рубашка упала на мои плечи и на соски моих же грудей…
По поводу любви я с Настей согласен. Любовь к женщине или любовь к мужчине не есть, уверен, тот самый смысл жизни, который люди так пытаются постигнуть, не все, но особо одаренные, разумеется, те, которые пробуют задумываться, не простые, те, которые стремятся хотя бы постараться подступиться к величию, и которые, все-таки тем не менее в глубине души, далеко-далеко, так далеко, что дальше даже и не придумаешь, понимают всю бессмысленность, никчемность и пустяковость своей надежды на какой-либо смысл, любовь не есть смысл жизни, любовь дарит нам всего лишь удовольствие и успокоение, удовольствие от секса и от чувства защищенности или, наоборот, покровительства, власти, а успокоение
…Настя — чудесная девушка. Женщина. Девочка. Не простая. Дорогая. (Я имею в виду то количество мастерства и усилий, которые затратила на ее создание Природа.) Сексом брызжет неудержимо, неукротимо и неправдоподобно обильно. Умница. Чувственная и чувствительная. Обожженная и обнаженная. Обаятельная как никакая другая женщина (девушка, девочка), которую я когда-либо встречал в своей жизни. Пахнет сытно и вызывающе. Дышит мелко и тихо. Влаги в глазах, на губах и на языке ровно столько, сколько необходимо для того, чтобы завести любого мужчину, без исключения. Много знает и много умеет. Не боится жить и не боится умирать. Это так, это так, это так…
Но не равная.
Я должен все время говорить ей ласковые слова. И обязательно ласковым тоном. Потому что, если я не буду говорить ей ласковые слова и ласковым тоном, она непременно на меня обидится, и искренне, непритворно, без каких-либо планов и вовсе не желая в дальнейшем развития какой-либо интриги, пусть даже незначительной, пусть даже, может быть, и не сразу заметной… Я вынужден постоянно уделять ей внимание, замечать ее, прислушиваться к ней — и даже тогда, когда делать мне этого совершенно не хочется. Потому что, как только я перестану уделять ей внимание и не буду больше замечать ее и прислушиваться к ней, она тотчас же расстроится, она тотчас же опечалится, она тотчас же затоскует и, возможно, даже заплачет… заплачет, заплачет, и опять-таки искренне и непритворно, и не пытаясь нисколько из такого вот своего расстройства извлечь хоть какую-нибудь выгоду… Когда мне потребуется остаться одному, а такое случается часто, и я в какой-то определенный час покину ее неожиданно — уйду — и, возможно, даже очень надолго уеду, улечу, убегу, скроюсь, спрячусь и устроюсь где-нибудь потом накапливать силы, то она тотчас решит, разумеется, что я просто-напросто бросил ее, послал ее на хрен, нашел себе другую равную или другого равного и унизил ее, понятное дело, тем самым оскорбил ее, посмеялся над ней, поиздевался над ней, и решение ее такое, между прочим, будет, снова, конечно же, очень открытым и очень чистым, и без всякой примеси, разумеется, злого умысла или какой-либо подлой и коварной корысти…
Равный никогда не обидится на мою грубость и на мой невежливый тон… Равный никогда не расстроится оттого, что я не уделяю ему достаточного внимания, не замечаю его и, случается, что даже и не прислушиваюсь… Равному никогда и в голову не придет решить когда-нибудь, что своим неожиданным отъездом, например, или отлетом, уходом я его оскорбил, или унизил его, или я таким образом предпринял попытку грязно и оскорбительно поиздеваться над ним. Он равный, а значит, он сильный, все понимающий, самодостаточный… Он не желает привязанностей. Он имеет лишь цель. Цель для него чрезвычайно важна… Да, но и к ней-то он, собственно говоря, привязан не более, чем и ко всему остальному на этой земле, или, допустим, ко всем остальным… Он управляет собой, а значит (что, признаться, к сожалению, уже давно стало банальностью, но это тем не менее действительно так), управляет и миром…
— Давай просто помолчим, — предложил я девушке Насте. Тон сочинил себе пренебрежительный и раздраженный. — Давай, мать твою, просто посидим и помолчим! Меня достала уже, мать твою, эта наша мудовая и бесполезная болтовня!.. Давай помолчим…
Настя поймала свое отражение в черном оконном стекле. Две звезды попали ей точно в оба ее недоумевающих глаза. Недоумение вскоре вскарабкалось к негодованию. Тонкий каблучок застучал по паркету. Левая рука потянула платье к коленям, а правая задумала, треща жестоко ногтями, пощипать немного, совсем немного, диван под легкими
и тугими одновременно, круглыми Настиными ягодицами. Изо рта Настя выдыхала плавящий губы жар, а носом Настя вдыхала парализующий ноздри холод. Диван под своими прелестными ягодицами Настя порвала уже через какие-то мгновения в клочья. Раны на диване пульсировали и кровоточили. Насте было мокро и неловко сидеть на той ране, но она тем не менее продолжала на ней неблагородно сидеть.— Если тебе что-то не нравится… — проговорила Настя сквозь прикусанную губу, нижнюю, сбивая частыми, порывистыми взмахами ресниц слезы со сменивших уже некоторые мгновения назад тихое негодование на кричащую обиду глаз. — Если тебе что-то не нравится, то тебя тут никто не держит. Обязательства отсутствуют, двери открыты… Я не смею навязываться. Я не имею права даже тебя о чем-то просить… Господи, как же я на самом деле ненавижу тот мир, который ты создал, Господи!.. Когда-то… Не подумав. И не решаясь все эти миллионы лет хоть однажды признаться в совершенной ошибке…
Нет, не равная…
Два фуэте, три пируэта, один за другим, неумело, но со старанием, отдохновенно и с искренней верой в то, что я самый лучший даже в производстве фуэте и пируэтов, взлетел к потолку, буравя темечком набеленную плоскость, известка, как перхоть, сыпалась на рубашку, упал на пол, даже ноги не подогнулись, подпрыгнул на мягких подошвах…
С лучезарным, одухотворенным, сияющим лицом, пламенеющим, ослепляющим, обвалился на колени, смеялся сквозь плач и плакал сквозь смех, отталкивался руками от пола, охая и кряхтя, тащил-волочил себя к дивану и к сидящей на нем замечательной девушке Насте, но не равной…
— Давай просто помолчим… — медово пел, источая нежность и желание из глаз, и вроде как непроизвольно, и словно бы случайно, и будто бы невзначай, скромно демонстрируя, сделав вид, что не в силах больше руководить собой и сдерживать себя, свою сексуальную распущенность, ха-ха-ха, и, можно даже сказать, извращенность, массировал правой рукой свой спрятанный под тонкими летними брюками вздувшийся член. — Давай, мать твою, просто посидим и помолчим! Меня достала уже, мать твою, эта наша мудовая и бесполезная болтовня!.. Давай помолчим… Мы много говорим, — прошептал влажно и горячо, подобравшись уже в тот самый момент к какому-то Настиному уху, кажется к левому. — Мы мало занимаемся делом…
…Рычал, матерился, задыхался…
Забыл, как меня зовут.
Наплевал на свою прошлую жизнь и на свою будущую смерть.
Взбирался отчаянно и самозабвенно к осознанию себя Богом…
Не щадил девушку Настю, точно так же как, собственно говоря, не щадил и самого себя…
Упивался бесконечным, непрерывным, непрекращающимся наслаждением. Но и не верил вместе с тем, что подобное наслаждение случается.
Одежду у Насти не отнимал.
Надежду у Насти не отбирал.
Сам приспустил только свои брюки и свои трусы. Освободил от стеснения рубашки свою грудь.
Секс в одежде возбуждает и приносит еще больше удовольствия, чем секс без одежды.
Заговорил вдруг в момент наивысшего счастья на мертвом и давно забытом уже всеми языке индейцев ассинибойя.
И Настя меня поняла…
— Твоя девочка сейчас с тобой не живет… — Измятый, погнутый, расцарапанный, надкусанный в некоторых местах, вымытый Настиным языком, просоленный Настиным потом и своим потом, разумеется, тоже, благоухающий спермой, испитый до безукоризненной пустоты, я почти что сейчас уже спал. Почти… — Она куда-то уехала. Ее куда-то увезли. И вовсе не родственники, как мне кажется. А кто-то другой. Один, двое, трое… Нет, их было, по-моему, двое. Несколько месяцев назад. И ты даже не догадываешься теперь, где она. Тебе просто в какой-то день сообщили, что она жива. И только-то… Бог мой, а это ведь все действительно правда. Я знаю, что это самая что ни на есть настоящая правда…
Настя вылила себе на лицо половину стакана минеральной воды. Вода вскипела тотчас на Настиной коже, свернулась потом в прозрачные шарики и исчезла уже после бесследно, с шипением, оставив вместо себя в воздухе, над Настиным лицом, на какие-то доли мгновения легкий, едва заметный парок или дымок.
— Девочка… Она страдает. Она в темноте. Она в безвестности. Ей снятся зеленые шарики. Ей снится ее судьба. Она видит себя хозяйкой огромной страны… Она стоит на трибуне, нет, она стоит на балконе, украшенном зелеными шариками, и рассказывает бедным, несчастным людям, что пришла к ним только затем, чтобы им ответственно и скоро помочь. И люди ей верят. Они аплодируют ей, и они подбадривают ее добрыми криками, и хохочут еще и танцуют, кувыркаются, прыгают. — Я аплодирую себе и подбадриваю себя громкими криками, не кувыркаюсь и не прыгаю, но танцую, отплясываю… Я весел, светел и истинно безмятежен. — Ты можешь, и очень быстро притом, это ведь в реальности дело мгновения, один неглубокий надрез на горле, и жизнь просачивается сквозь глаза за долю секунды, ты можешь лишиться великого человека. Или, может быть, ты завидуешь ей, своей дочери, ее началу и ее будущему, то есть самому, например, факту того, что у нее еще имеется Будущее?