Товарищи по оружию
Шрифт:
– А я ночью слышал твою фамилию, – взволнованно сказал Артемьев, тряся руку Климовича, – и все думал: ты или не ты?
– А я увидел тебя издали и даже не подумал, что ты, – ответил Климович.
Артемьев хотел сказать что-то еще, но Климович показал на танк:
– Мне в батальон.
– Когда же увидимся? – горячо спросил Артемьев, все еще не выпуская руки Климовича.
– Теперь до вечера, – просто сказал Климович.
– Хорошо, до вечера. – Артемьев отпустил и снова стиснул руку Климовича и только в эту секунду, повторяя слова «до вечера», заметил,
Но Климович не заметил этого. Схватясь снова за поручни, он полез в башню; изнутри знакомо и тяжело дохнуло запахом пороховых газов.
Мотор заревел, и танк, развернувшись, пошел к лощине, где уже наполовину рассеялся туман и стали видны очертания других танков.
Командующий и Сарычев стояли на пригорке и оба смотрели в сторону японцев, куда через тридцать минут должны двинуться танки и пехота, чтобы стереть с лица земли все, что еще оставалось по ту сторону Халхин-Гола после вчерашнего боя.
Хвосты тумана кое-где цеплялись за лощины, но горизонт был уже ясен, и на нем выделялись черные бугры сгоревших вчера танков.
– Поле боя, поле смерти, поле победы, – все вместе, – торжественно, как стихи, сказал командующий. – Когда все будет копчено, на горе Баин-Цаган вместо памятника поставим танк. Один из них.
И он показал на горизонт.
– Здесь все будет копчено уже сегодня, – сказал Сарычев.
– Здесь – да, – сказал командующий, прислушался и посмотрел вверх. Самолетов еще не было. – Не читал статьи Жданова в «Правде»?
– Читать не читал, а радисты говорили, поймали передачу из Читы. Не хотят англичане и французы с нами договор заключать. Не хотят, да и точка!
– Если бы точка! – с силой и злостью сказал командующий. – Не точка, Алексей Петрович, а мечтают столкнуть нас лоб и лоб с немцами, а тут – с японцами. Смотрю я сейчас на это поле боя, – добавил он, опуская спокойно легший на широкую грудь бинокль, – смотрю и думаю: начинается-то оно здесь, а вот где оно кончается?… Вот и авиация, – обыденно добавил он, заслышав звук моторов, и быстро повернулся.
– С запада, со стороны Тамцак-Булака, шли самолеты.
Глава десятая
Пробыв весь июнь на курорте, в Гаграх, Маша вернулась в Москву. Дома она появилась ранним утром, не известив о своем приезде ни письмом, ни телеграммой. Татьяна Степановна неприветливо открыла ей дверь – она не любила неожиданностей – и ушла, сделав вид, что хочет спать.
Зная, что мать не выдержит и все равно через десять минут появится и начнет кормить ее завтраком, Маша поставила чемодан, сбросила жакетку и, подойдя к зеркалу, долго рассматривала себя. За полтора месяца она похудела – много плавала – и загорела так, что была похожа на галчонка. Подолгу лежа на солнце, она щурила глаза, а от этого теперь вокруг них остались тоненькие светлые лучики. А в общем, за исключением этих небольших перемен, она была все такая же, какой ее в последний раз видел Синцов.
Еще до отъезда у них было решено, что как только она вернется с Кавказа, то или сама навестит Синцова в Вязьме, или даст телеграмму, чтобы он приехал в Москву. Тогда они оба говорили об этом просто, как о следующем свидании, но чем ближе подходило это время, тем яснее становилось, что все решать придется именно теперь.
Не то чтобы Маша боялась решить свою судьбу: такая боязнь была не в ее характере, – но ей было безотчетно жаль себя, и она, кажется, за всю жизнь не написала ни одного такого глупо-холодного письма, как то последнее, что отправила с юга Синцову. В этом письме она бунтовала против того, что сама в глубине души почти решила.
Она высчитала
по дням, что если бы Синцов, как всегда, сразу ответил на ее последнее письмо, то ответ пришел бы еще в Гагры, – значит, он не ответил вообще. Однако, постояв перед зеркалом и походив по комнате, она на всякий случай подошла к письменному столу: а вдруг Синцов написал ей прямо в Москву! На столе, кроме двух распечатанных и адресованных матери писем от Павла, действительно лежало одно нераспечатанное и адресованное ей письмо Синцова. Наскоро пробежав его, она стала звонить в справочную Белорусского вокзала. Ближайший из проходившие через Вязьму поездов отправлялся в четыре часа дня.Узнав это, она снова перечла письмо. Теперь оно ей показалось слишком коротким и самоуверенным; Синцов даже ни словом не обмолвился о холодности ее последнего письма, как будто это уже не имело для него никакого значения.
– Ах, мамочка, мамочка! – сказала Маша, обняв вошедшую с чайником в руках Татьяну Степановну, чувствуя себя счастливым оттого, что отвратительно-самоуверенное письмо Синцова было наполнено такой любовью к ней и таким желанием ее видеть, что ей оставалось только ехать.
– Ну, что пишет-то? – спросила Татьяна Степановна, когда Маша оторвалась от ее плеча.
– Вот сейчас почитаем, – сказала Маша, взяв письмо брата, хотя понимала, что мать спрашивает о Синцове.
Первое письмо Павла было из Читы, но без обратного адреса. Он писал, что ждет назначения, ругал Читу за пыль и скуку, но всему было видно, что он томился, и письмо его было длинным от ничегонеделания. Второе письмо было короткое, напечатанное на машинке и только подписанное от руки. Оно было датировано серединой июня, и вместо обратного адреса стоял номер почтового ящика.
В самой краткости этого письма было что-то недоговоренное. Павел писал, что получил назначение, находится на штабной работе и печатает письмо на машинке для практики. О том, где он находится, он не писал ни слова.
– А по-моему, он там, на этом самом Халхин-Голе, что в газетах пишут, – убежденно сказала Татьяна Степановна.
Маша еще на юге, когда прочла в газетах первые сообщения о пограничном конфликте, подумала, что Павел, наверное, там. Однако сейчас она сочла необходимым усомниться в этом и сказать матери то, что говорят в подобных случаях дети родителям, разговаривая с ними как с детьми: нет никаких оснований считать, что Павел в Монголии, Дальний Восток большой – от Читы до Камчатки, и там много таких пунктов, откуда можно сообщать только номер почты…
Татьяна Степановна промолчала, слева Маши ни в чем не убедили ее. Она чувствовала, что Павел в Монголии, а если Маша этого не чувствует – тем лучше, пусть хоть ей будет спокойней.
Через полчаса, когда Татьяна Степановна сказала, что ей пора на работу, Маша, стараясь не покраснеть, сказала:
– Я сегодня на день уезжаю в Вязьму.
Татьяна Степановна насмешливо поджала уголки губ, как будто говоря дочери: «Что ж ты со мной-то крутишь, словно я слепая?) – и, ничего не ответив, села за письменный стол Павла и стала собирать свой недавно купленный портфель, куда она складывала теперь меню, раскладки продуктов и другие документ, с которыми ей приходилось иметь дело в заводской столовой. Занимаюсь этим, она искоса поглядывала на дочь. Татьяна Степановна уже давно для себя решила – и кто такой Синцов, и сколько в нем есть хорошего, и сколько плохого. Она помнила его еще мальчиком, стеснительным и диковатым, которого бывало очень трудно уговорить пообедать вместе со всеми, хотя Павел именно для этого затаскивал его к себе после школы. Оставшись круглым сиротой в двадцатом году, он жил на хлебах у какой-то своей московской тетки, и по нему было видно, что жил не сладко. И вот этот тогдашний мальчик станет мужем Маши. Что они поженятся, Татьяна Степановна была уверена еще с мая. Сейчас ее занимал другой важный и нерешенный вопрос: где будут жить Маша и Синцов – в Вязьме или в Москве?