Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Отнималась и ныла каждой трещиной не только дорога до Енисейска, а болел весь Красноярский край с Таймыром и Эвенкией, с Хакасией и

Тувой, Танзыбеем и родниковым Араданом, с Усть-Бирью и Манским

Белогорьем. С Енисеем в болезненной зыби, со всеми любимыми названиями, опетыми и оласканными ее губами. И это дикое одиночество было перенасыщено дождевой влагой, тоской шелестящей листвы, блеском мокрой улицы – все казалось плотским, тяжелым, настоящим.

Раненая белая “Креста” стояла около дома, и страшно было к ней подходить, видеть пустое левое сиденье. Он открыл капот и вынул щуп

– тот был в густом,

багровом масле. Он отер клинок и загнал обратно в бок двигателю. Отошел от заколотой “Кресты”, понимая, что ничего не может сделать с загубленным миром.

Он судорожно искал дела и заехал к ребятам забрать запаску. Там тоже все было зряшное, вхолостую вращался наждак, работала сварка, парень выкатывал колесо. Он поймал себя на какой-то панической чуткости, липучей внимательности к происходящему, что-то расспрашивал, цепляясь к тому, что никогда не интересовало, перещупывая каждый штрих жизни и боясь, что он закончится. Люди отзывались, отвечали, не подозревая, что перед ними не человек, а огромный налитый горем пузырь. Не хватало воздуха, и ничего не было кроме ее губ и хотелось припасть к ним, как к кислородной маске.

Он оставил машину у дома и пошел в гору, где стоял белый монастырь с облезлыми стенами и в его северо-восточном углу темнел вечной болью и надеждой кедр с обломанной вершиной.

Всегда трудно было входить в эти стены. И насколько иной казалась плотность смысла, ответственности, важности того, что там решалось, настолько внешний мир казался разреженным и бездумным. Никогда этот обломанный кедр и еле живой монастырь не стояли так ясно в своей заботе, надежде и скорби. Но только теперь давление боли внутри и снаружи этих стен наконец сравнялось, и Евгений спокойно вошел в ворота.

Это был все тот же монастырь с руинами пивзавода, встроенного в монастырскую стену. С тем же битым кирпичом, досками и углем. С наполовину побеленным храмом, с его живой боковой частью, где стояли семь старух, три женщины помоложе, два мужичка и четверо ребятишек.

Чуть потерянные, бледные, с прозрачными глазами. Пришел отец

Севастьян, окропил всех святой водой и служил.

Евгению казалось, все видят его набрякшие глаза и собрались ради него. И так тихо, ответственно, чисто горели свечи, что, едва он зашел, стало невыносимо тяжело от себя. Он стоял, как в шкуре, в броне своих точных рук, мышц, загара, опыта. Он пошевелился, и все это заходило, заскрежетало и зачесалось, как короста… Все мужское, нажитое, стало отслаиваться, отпадать коркой, пока он не превратился в огромного ребенка с пульсирующим багровым нутром и тонкой кожей.

И ребенок этот ревел: верните мне мою Машу! А ему говорили: мы не можем тебе ее вернуть, потому что не отнимали и она вовеки твоя.

Никакой земной справедливости нет. Никто даже себе не принадлежит, надо принять ее, какая она есть, огромно и спокойно, и отпустить, а потом замереть, и любовь сама подступит, как вода. И потопит, и промоет не щадя и не жалея, а когда спадет разлив, то оставит обсыхать на берегу, но уже на вечность выше.

Он стоял в маленькой очереди к причастию, глядел безумными очами на отца Севастьяна, и тот видел его насквозь… И дал просвирку и кислого вина, и он стоял как, зареванный ребенок, один перед всем белым светом, а батюшка кормил его с ложки…

Потом он поставил свечку Богородице, помолился о Маше, и на душе стало выпукло, как на Енисее

в большую воду. С этой водой в глазах он и вышел на свет, яркий и не нужно слепящий.

Он дожил до вечера и осторожно вышел из дома. Закатное небо смотрело

Машиными глазами, ветерок ощупывал лицо ее руками, даль говорила ее голосом. Голос был нежным, поющим и остывающим.

От этого голоса его отделяло нажатие одной цифры на телефоне. Эту мысль он пережил, как перевал, за несколько секунд и поразился ее необратимости. Телефон ожил огнями, как разбуженная гостиница.

Пульс, как метроном, отхлестывал время.

– Маша, это я. Я не могу.

– Ты где?

– Дома.

– Ты приедешь?

– Да.

– Через сколько?

– Часа через три. Что тебе привезти?

– Ничего. Приезжай скорей.

Он завел машину и выехал на трассу. Дорога больше не болела, и темнота привычно расступалась перед фарами. Снова бежало навстречу синее пространство, и все опоры жизни стояли по местам, как команда.

И снова поражала постепенность, с какой одна местность перетекала в другую, и манила загадкой земная плоть. И казалось, люди намного лучше бы жили, научившись у Земли перетекать друга в друга так же неревниво, как она из себя в себя.

В холле сонная администраторша поздоровалась с ним, как со знакомым.

Маша медленно открыла дверь. На ней был халат.

– Я не накрашенная… Ты хочешь есть? – Она задумчиво поправила ему ворот.

– Я тут тоже привез что-то…

– Садись… Ну как ты?

– Чуть не умер… Ну…

– Подожди… Давай поговорим…

– Давай…

– Бери… Знаешь… Я с таким трудом устроила этот отпуск… и мне было так обидно, когда ты сказал, что я… ну… не подхожу…

– Я не сказал…

– Но я так поняла…

– А мне стало очень обидно за моего брата и за Енисей… Все это так глупо…

– Да уж как есть… А как там та девушка с почты?

– Настя? Я ее не видел… Почему ты спрашиваешь?

– Просто. А те собаки?

– Отлично.

– Почему?

– Потому что им сказано, что делать, и они делают. Им сказано, кто кукушка и кто орлан. И если кукушке велено подбрасывать яйца, то она подбрасывает и не лезет в орланы… И только человек… Ему сказано не убивать, не гордиться, беречь Землю…

– Там про Землю не сказано…

– Разве не сказано мать почитать?

– Ну… сказано…

– Не смотреть на женщину с вожделением…

– А ты не смотришь на женщину с вожделением?- медленно спросила Маша.

– Я смотрю…

– Но ты понимаешь, что все пройдет?

– Понимаю. И что останется?

– То, что должно остаться.

– А что должно остаться?

– Я думаю… покой и благодарность.

Она протянула рюмку.

– Ну что? Мир?

– Мир.

Она поставила пустую рюмку, помолчала, встала.

– Подойди ко мне.

Выдохнула, прошептала: “Ты злюка…”, и ее губы что-то искали у него в ямке на шее, где расходятся ключицы, и выходил теплый воздух из шелковых мехов.

– Ты меня спасла…

– Я твоя спаська… Я уже не хочу спать. Мы поедем за соком?

Она подошла к окну. Медленно погасли последние окна в доме напротив, и она спросила своим смешным хваточком:

– Они… заснули?

Горел свет в пустом ночном магазине, поворачивал на перекрестке

“Спринтёр”, и свет играл в прозрачном жезлике на левом углу его бампера.

Поделиться с друзьями: