Третьего не дано
Шрифт:
– О себе?
– переспросила она, и в ее голосе не прозвучало уверенности.
Щеки ее вспыхнули, она беспомощно взглянула на Калугина, будто именно он должен был подсказать ей то самое слово, с которого нужно начать рассказ о себе.
Дзержинский молчал, терпеливо ожидая, когда она начнет говорить. Его длинные тонкие пальцы сжимали коробок спичек: хотелось закурить, но он щадил Юнну.
– Никак, забыла, где родилась, кто твои родители?
– не выдержал Калугин.
– Ты же мне рассказывала.
– Родилась?
– опять переспросила Юнна, злясь на себя за то, что мямлит.
–
– Знаем, что родилась, - сердито прервал Калугин.
– Ты говори по существу.
– Терпение, немного терпения, - глуховато сказал Дзержинский, и, хотя Юнна не поняла, к ней или к Калугину обращены его слова, ей стало легче.
– Родилась в Москве, в тысяча девятисотом году. Папа - военный, мама учительница словесности. Она даже рассказы пишет. И вообще любит книги...
– А что любите вы?
– спросил Дзержинский.
– Я? Борьбу!
– не задумываясь, воскликнула Юнпа.
– Знаете, как у поэта:
Нет, лучше с грозной бурей споря,
Последний миг борьбе отдать...
Юнна испугалась: забыла две последние строчки этой строфы, будто и не знала их вовсе! Она мучительно искала исчезнувшие из памяти слова, беззвучно шевелила губами, боясь взглянуть на Дзержинского.
Если бы она не волновалась и спокойно посмотрела на него, то увидела бы, что на лицо легла тень, а складки на лбу и у рта стали мягче, приглушеннее. Так бывает с человеком, которому напомнили о чем-то дорогом, бесцепном.
В кабинете стало тихо.
– Стихи оставь при себе...
– буркнул Калугин.
– Гимназистские замашки!
И все же, хотя Калугин был сердит, он ощутил острую зависть к этой девчонке. В юности ему приходилось работать от зари до зари. Не до стихов было!
Калугин хотел еще что-то добавить, как вдруг негромкий голос, от которого повеяло необыкновенным теплом, глуховато произнес:
...Чем с отмели глядеть на море
И раны горестно считать.
В первый момент Юнне почудилось, что это сказал совершенно незнакомый ей человек, неслышно вошедший в кабинет.
– Кажется, так?
– спросил Дзержинский.
Юнна изумленно и радостно смотрела на Дзержинского. Она никак не могла понять, почему знакомые строки прозвучали в его устах так волнующе. Тем более что он произнес их тихо, сдержанно, словно то были вовсе и не стихи.
Калугин никогда не слышал, чтобы Дзержинский говорил стихами, и потому был необычайно озадачен и корил себя, что понапрасну одернул Юнну.
– И как я могла забыть!
– воскликнула Юнна.
– Это же мой любимый Мицкевпч!
У Калугина отлегло от сердца. "Мицкевич, Мицкевич, - пытался вспомнить он.
– Нет, не знаю Мицкевича.
И не читал никогда. Каким курсом идет? Видать, революционер: "Последний миг борьбе отдать..." Ишь какие стихи ввернула, Феликсу Эдмундовичу по душе..."
Дзержинский не выдержал, закурил. И по тому, как дрогнула тонкая струйка табачного дыма, Юнна поняла, что он волнуется, и это волнение тоже обрадовало ее.
– Хочу посвятить свою жизнь мировой революции, - возбужденно продолжала Юнна, - а получается, что я совсем лишняя. Вертится земля, бушуют революции, а я...
Ну знаете, как на другой планете живу!
Дзержинский
чуть подался вперед, и если бы Юнна заметила это едва уловимое движение, то поняла бы, что он с возрастающим интересом слушает ее.Калугин, упрямо нагнув бритую голову, мысленно взвешивал каждую фразу, сказанную Юнной, стараясь уяснить, нет ли в ее словах завихрения или двойного смысла.
– И знаете, если умереть, то мне хотелось бы в бою, с маузером в руке! Правда, я никогда не была в настоящем бою, - призналась она огорченно.
– Если не считать боя с юнкерами осенью прошлого года, - напомнил Дзержинский.
– Это случайно, - поспешила заверить она, вспомнив, что, если бы не Мишель, ее выдворили бы с баррикады.
– И так нелепо получилось, я даже и помочь-то нашим как следует не смогла.
– А как вы оцениваете свой характер?
– спросил Дзержинский.
– Я очень требовательно отношусь к себе, - ответила Юнна.
– Мама говорит, что это самоистязание. Но...
бывает и так, что я собой любуюсь. А потом могу вдруг себя возненавидеть. Это очень мучительно.
– У вас есть любимые герои, чья жизнь служит вам примером?
– задал вопрос Дзержинский.
– Есть!
– кивнула Юнна.
Дзержинский не торопил Юнну с ответом, а она, наконец решившись, прошептала:
– Мария Спиридонова...
– И сразу же Юнна заговорила страстно, словно Дзержинский уже оспаривал правильность ее выбора: - Вы же знаете... Она отдала себя революции. Вы же помните... Еще в шестом году она, совсем юная, маленькая, хрупкая, стреляла в царского сатрапа Лужеповского. В Козлове на станции он вышел на платформу. И тут, тут, - Юнна рассказывала так, будто все это происходило с ней самой, - на площадке вагона появилась Мария. Она выстрелила, потом спрыгнула с площадки и снова выстрелила. Все, кто был на платформе, оцепенели и растерялись. Луженовский упал. К Марии подбежали казаки. Один из них схватил за косу, намотал ее на руку и поднял Марию над платформой. Представляете? И она не дрогнула, только попросила: "Когда будете вешать, найдите веревку покрепче, вы и вешать-то не умеете". И если бы на ее месте была я, то поступила бы точно так же!
Дзержинский смотрел на Юнну как-то по-новому, испытующе и удивленно.
– Полный назад...
– медленно и раздельно произнес Калугин.
– Вы пе замерзли?
– спросил Дзержинский Юнну.
– У нас сегодня нетоплено.
– Нет, нет, я вовсе не замерзла, - поспешила заверить Юнна. Щеки ее горели.
– Спиридонову я знаю хорошо, - негромко сказал Дзержинский.
– Конечно же вы ее знаете!
– обрадовалась Юнна, готовая рассказывать о Спиридоновой бесконечно долго.
– Чем же она еще привлекает вас кроме личной храбрости?
– Она за народ, за крестьян...
Калугин заерзал в кресле.
– Ну что же, - сказал Дзержинский, вставая.
– Закончим на этом. Прошу вас, подождите в приемной.
– Значит, вы мне... отказываете?
– растерянно протянула Юнна.
– Стоп, машина, - одернул ее Калугин.
– Ну никакой выдержки нет у тебя!
Юнна медленно пошла к выходу и, прикрыв за собой дверь, похолодела: нет, конечно же ее не возьмут...