Третий рейх изнутри. Воспоминания рейхсминистра военной промышленности. 1930–1945
Шрифт:
Военные из окружения Гитлера с юности привыкли к каждодневному труду и не понимали, что он переутомляется. И Борман, казалось, не сознавал, что требует от Гитлера слишком многого. К тому же Гитлер пренебрегал тем, что непременно должен сделать руководитель любого предприятия – назначить квалифицированных заместителей на важных направлениях работы. Гитлер не располагал ни компетентным исполнителем по энергичному руководству вооруженными силами, ни толковым командующим сухопутными войсками. Он забыл о правиле, которого строго придерживался прежде: чем выше положение человека, тем больше у него должно быть свободного времени.
Переработка и изоляция в ставках привели его в особое состояние. Он пребывал в умственном оцепенении, постоянно язвил и раздражался. Прежде он принимал решения с поразительной легкостью, теперь же словно выдавливал их из своего изнуренного мозга [188] . Как бывший яхтсмен я
188
См. Р. Брун «Общее учение о неврозах» (Brun. Allgemeine Neurosenlehre. Basel, 1954): «Пациент перестал регулировать потребность в физическом и умственном отдыхе, не обращает внимания на чрезмерное напряжение… Осознанные желания подавлены подсознательным сопротивлением, пациент пытается преодолеть это отчаянным перенапряжением сил. Постепенно накапливается усталость, от которой можно было бы избавиться, если бы пациент чередовал работу с отдыхом. Однако он подсознательно использует эту усталость как «адвоката дьявола», чтобы замаскировать глубоко укоренившийся комплекс неполноценности».
Тайный отъезд Гитлера на фронт из затемненной рейхсканцелярии 3 сентября 1939 года стал серьезной вехой его жизни. Изменилось его отношение к народу. Даже когда он общался с населением – с многомесячными интервалами, – его уже не встречали с прежним энтузиазмом, и его магнетическая сила, казалось, иссякла.
В начале тридцатых годов, в конечной фазе борьбы за власть, Гитлер работал не меньше, чем во второй половине войны. Однако тогда он, кажется, черпал из собиравшихся на митинги толп гораздо больше энергии и решительности, чем тратил на свои речи. Даже в период между 1933-м и 1939 годами, когда обретенный высокий пост облегчил ему жизнь, ежедневные процессии почитателей, тянувшиеся в Оберзальцберг, заметно восстанавливали его силы. Предвоенные митинги также служили ему стимуляторами. Они были частью его жизни, вселяли в него энергию и уверенность.
Ближайшее окружение – секретари, врачи, адъютанты – не могло взбодрить Гитлера так, как предвоенное общество Оберзальцберга или рейхсканцелярии. Среди этих новых людей не было никого, кто замирал бы зачарованный его обаянием. Как я замечал еще в те дни, когда мы мечтали о наших архитектурных шедеврах, близкое общение принижало Гитлера-полубога, созданного геббельсовской пропагандой, до обычного человека со всеми человеческими нуждами и слабостями, хотя на его авторитет и теперь никто не смел посягнуть.
И военная свита Гитлера явно его утомляла. В прозаичной атмосфере Ставки даже намек на идолопоклонство произвел бы дурное впечатление. Офицеры держались подчеркнуто сдержанно, и, если даже эта сдержанность противоречила их природе, военное воспитание все равно делало свое дело. По этой причине лизоблюдство Кейтеля и Геринга казалось еще назойливее, тем более что их лесть звучала неискренне. Сам Гитлер не поощрял подобострастие, и в атмосфере Ставки доминировала объективность оценок.
А вот критики своего образа жизни Гитлер не выносил вовсе, и его ближайшим сподвижникам приходилось скрывать свои тревоги и приспосабливаться к привычкам шефа. Гитлер все решительнее избегал разговоров на личные темы, разве что иногда предавался сентиментальным воспоминаниям со старыми партийными товарищами – Геббельсом, Леем или Эссером. Со мной и с остальными он вел себя весьма отчужденно. Справедливости ради следует отметить, что иногда Гитлер принимал решения так же быстро, как прежде, и случалось, что даже внимательно выслушивал противоположную точку зрения, но это стало столь необычным, что запоминалось надолго.
Нам со Шмундтом пришла в голову мысль привозить с фронта к Гитлеру молодых офицеров, чтобы они внесли свежую струю в замкнутую атмосферу Ставки. Однако эти наши усилия ни к чему не привели. Сначала Гитлер вроде бы не хотел тратить время попусту, а потом и мы сообразили, что эти встречи приносили бы больше вреда, чем пользы. Например, один молодой офицер-танкист доложил, что во время наступления вдоль Терека его часть почти не встретила вражеского сопротивления и остановилась лишь потому, что иссякли боеприпасы. Гитлер разволновался и несколько дней размышлял над услышанным, а затем заявил: «Вот видите! Бы производите слишком мало снарядов для 75-миллиметровых орудий! Почему? Немедленно увеличьте производство любой ценой». В действительности – при наших ограниченных возможностях – снарядов было достаточно, но коммуникации так растянулись, что интендантские службы не поспевали за быстро продвигающимися танковыми частями.
Из подобных сообщений
фронтовых офицеров Гитлер немедленно делал выводы о просчетах Генерального штаба ОКХ, хотя на самом деле трудности возникали из-за быстрых темпов наступления, на которых настаивал сам Гитлер. Обсуждать же с ним подобные вопросы было невозможно, поскольку он не обладал необходимыми знаниями в сложной сфере материально-технического обеспечения.Изредка Гитлер все же принимал особо отличившихся в боях офицеров и военнослужащих рядового и унтер-офицерского состава для вручения им боевых наград. В результате этих встреч он, при его неверии в компетентность штабного персонала, часто устраивал бурные сцены и без видимых причин менял уже принятые решения. Желая предотвратить подобные осложнения, Кейтель и Шмундт старались заранее нейтрализовать посетителей.
Даже в Ставке на вечерний чай Гитлер приглашал гостей, но постепенно начало чаепитий передвинулось на два часа ночи, и заканчивались они не раньше трех-четырех часов утра. Время отхода ко сну все больше смещалось к рассвету, и я даже как-то заметил: «Если война закончится не скоро, мы, по крайней мере, перейдем к рабочему распорядку обычных людей, которые утром не спят, – вечерние чаепития с Гитлером превратятся в завтраки».
Безусловно Гитлер страдал от бессонницы. Он рассказывал нам, что если ложится в постель рано, то долго мучается от того, что не в силах заснуть. За чаем он часто жаловался, что всю ночь промучился без сна и сумел урвать для отдыха лишь несколько утренних часов.
На чаепития приглашались лишь самые близкие к нему люди – врачи, секретари, военные и гражданские адъютанты, заместитель руководителя имперской палаты печати, постоянный представитель министерства иностранных дел посол Хевель, иногда его венская повариха, специалист по диетическим блюдам, близкие люди из числа посетителей и неизменный Борман. Я также считался желанным гостем. Мы церемонно рассаживались на неудобных стульях в столовой фюрера. Для создания уютной, «домашней» атмосферы Гитлер приказывал разжечь камин, галантно угощал секретарш пирожными и старался как радушный хозяин поддерживать дружескую, непринужденную беседу. Я искренне сочувствовал ему: в его попытках проявить заботу в надежде на ответную доброту было что-то от неудачника.
Поскольку музыка в Ставке была под запретом, оставались лишь беседы, но они сводились к бесконечным монологам самого Гитлера. Его шутки всем были давно известны, но реагировали на них так, словно слышали впервые, и воспоминаниям о полной лишений юности или «днях борьбы» приходилось внимать, изображая глубокую заинтересованность, а внести оживление в беседу постоянные гости не могли или не умели. Все подчинялись неписаному закону: избегать обсуждения политических событий и положения на фронтах, а также критики руководителей государства. Разумеется, и Гитлер не пытался затрагивать эти темы. Лишь Борман позволял себе провокационные замечания. Иногда Гитлер впадал в ярость, узнав из письма Евы Браун об очередной вопиющей глупости чиновников. Когда, например, Ева написала о том, что городские власти запретили мюнхенцам кататься на горных лыжах, Гитлер чрезвычайно разволновался и разразился тирадой о своей бесконечной борьбе с идиотизмом бюрократов и поручил Борману разбираться со всеми подобными инцидентами.
Банальность случаев, вызывавших гнев Гитлера, указывала на то, что его порог раздражительности стал очень низким. В то же время подобные пустяки позволяли ему расслабиться, ведь они возвращали его в мир, где он еще мог отдавать эффективные приказы. Хотя бы на мгновение он забывал о мучительном ощущении бессилия, преследовавшем его с тех пор, как контроль над ситуацией перешел к его врагам.
Хотя он все еще изображал хозяина положения, в чем самоотверженно помогал ему ближний круг, горькая правда временами прорывала туман иллюзий, грозя постыдным поражением. В такие моменты Гитлер снова начинал жаловаться, что политиком стал против своей воли, а по призванию он архитектор, но его не признали, и осуществить проекты, достойные его таланта, он сумел, лишь став главой государства. «У меня осталось одно-единственное желание, – приговаривал он, охваченный жалостью к себе (что случалось все чаще и чаще), – при первой же возможности я повешу на гвоздь свой полевой мундир [189] . Победоносно завершив войну, я достигну главной цели моей жизни и смогу удалиться в старый дом в Линце на берегу Дуная. Тогда обо всех проблемах придется тревожиться моему преемнику». Правда, он говорил нечто подобное и до начала войны, в мирном Оберзальцберге, однако подозреваю, что тогда он просто кокетничал. Теперь же он произносил эти слова без всякой сентиментальности, но с искренней горечью.
189
В самом начале войны он надел военную форму вместо партийной коричневой и пообещал в рейхстаге, что не снимет ее до конца войны, точно как Изабелла Кастильская поклялась не снимать сорочку до тех пор, пока не освободит страну от мавров.