Третья тетрадь
Шрифт:
– О, Господи! Приезжай, приезжай скорее, мне страшно, я боюсь, я не знаю…
– Где ты и что случилось? – Данила уже шел через дорогу к своему «опелю», уткнувшемуся мордой в крутой склон горы.
– Не знаю, но опять, опять… Нет, я не то говорю, тут милиция всех ловит, они с дубинками… Маразм какой-то!
Поворачивая ключ, Данила вдруг вспомнил, что сегодня, выезжая утром из города, действительно видел массу ментов, но, поскольку давно отрешился от социального бытия, забыл об этом через секунду.
– Да где ты?
Повисла пауза, словно Апа пыталась сориентироваться.
– Не знаю, я бежала…
– Откуда?
– Из Универа, ясное дело.
– Значит, на Острове?
– Да, но… Тут, кажется, кладбище…
– Ничего себе! – Машина уже летела по М-11, но раньше сорока минут до места было не добраться. –
– У меня денег нет.
– Значит, заходи в любой подъезд поприличней и через полчаса опять позвони мне, я уже еду. И, вообще, менты не так страшны, как их малюют.
– Знаю. Но здесь… жутко. Понимаешь, жутко, стыдно, гадко, унизительно!
– Прекрати истерику! – рявкнул Данила и нажал отбой.
К счастью, пробок уже не было, однако, приближаясь к центру, Дах опять увидел изобилие милиционеров, причем весьма возбужденных. Его пару раз тормозили, но он, не глядя, сразу клал в права по тысяче, чтобы избежать любых разговоров, и ехал дальше. Тем не менее за мостом началось уже нечто совсем ни на что не похожее. Вся научная набережная была запружена милицейскими машинами вперемешку с незнакомыми Даху желтыми мини-вагенами. Слышались крики в рупор на русском и английском, а во всегда пустынном университетском сквере кишела толпа студентов, явно оказавшаяся там не по своей воле, поскольку бросалась на решетку и строила рожи. Прорваться на Васильевский остров нечего было и надеяться. Дах бросился в объезд через глухую набережную и по Немецкому мосту [155] выскочил прямо на Третью першпективу [156] . Здесь было спокойно, но, как обычно, подозрительно темно. Этот район отличался мрачностью, и вечно мерещились тут какие-то гробы, всплывающие в наводнения, нищие студенты, шарлатаны-мистики и прочая мелкая нечисть, которая была отогнана высокой трагедией из центра и скапливалась в конце острова годами. Со временем город ушел вперед, к большой воде, но этот кусок так и остался законсервированным хранилищем смури. В завершение картины посыпался мелкий сухой снег, словно нарочно набрасывая мутную пелену на унылые провалы Линий и рисуя призрачный абрис уединенного домика на Васильевском. Действительно стало как-то гадко и жутко, и Данила поспешил набрать номер Апы.
155
Немецкий мост – Смоленский мост.
156
Третья першпектива – Малый пр., В. О.
Она оказалась не в подъезде старинного дома, как почему-то представилось Даху, а просто на углу Княгининской [157] . Никаких домов здесь давно не было и в помине, лишь гордо красовалась неоновой рекламой бензозаправка. Апа сидела в сторонке на красном пожарном ларе, обхватив себя руками за плечи, и мелко дрожала. Напротив, похожее на оперную декорацию, стыло кладбище, впрочем, совсем нестрашное, почти игрушечное. Обнаружив Апу живой и невредимой, Данила даже развеселился. Надо же так испугаться, чтобы от Стрелки пробежать чуть ли не через весь остров и оказаться в этой дыре. Конечно, что-то в Универе произошло, но уж к ней-то это не может иметь никакого отношения.
157
Княгининская – ул. Беринга.
– Покидаем твое ненадежное убежище. Не трясись, а лучше подумай. Какому менту ты нужна? Сейчас заедем куда-нибудь, поужинаем, а то я маковой росинки весь день не держал во рту, если, конечно, не считать сыра, сохранившегося еще с брежневских времен.
Однако девушка не улыбнулась на его шутку и не двинулась с места. Ее колотило противной мелкой дрожью, которую унять бывает порой труднее, чем любую истерику.
– Это ужас, ужас! – вырвалось у нее. – Я никогда не могла подумать… Как все, нет, хуже, чем все, в миллион раз хуже, чем все! – От бессильной ненависти она притопнула сапогом на шпильке, и стук этот неприятным эхом улетел в бесконечный пролет каких-то глухих строений. – Я не поверила бы, и ты не поверишь! О-о-о! – почти простонала она. – Но
я никогда, слышишь, никогда не скажу тебе! Я тебя ненавижу!Дах силком стащил ее с ящика и, сопротивляющуюся, почти понес к машине. Она царапалась и кусалась, и Данила уже подумал, не стоит ли сейчас заехать в Покровскую больницу, а, может быть, даже лучше сразу на Пятую линию. Но внезапно Апа обмякла, лицо ее стало равнодушным, отстраненным, плоским, как на плохой фотографии, и, отвернувшись, она безучастно прошептала:
– Теперь мужские ласки будут всегда напоминать мне только оскорбления и страдания.
– Тебя, что, изнасилова… – Но вопрос так и застрял в горле Данилы, потому что он ясно увидел перед собой летящие, с упрямым нажимом и изящными соединениями слова из сусловского дневника: «Нет счастья в наслаждении любви, потому что ласка мужчин будет напоминать мне оскорбления и страдания».
Осень была роскошной, победной, в багрянце и пурпуре. Она горела факелом садов и пожаром умов.
Каждое утро Аполлинария просыпалась от нежного ржания лошадей у поилки на Фонтанке под ее окнами, и от этого волнующего призывного звука по коже пробегала сладкая волна. Она казалась себе владычицей мира, потому что он и был всем миром. Все было возможно, все доступно, все в ее власти.
Она еще лениво чесала отросшие волосы, как у дверей послышался шум.
– Эй, Прасковья, вставай! Университет закрыли! – Аполлинария, почти не запахнув капота, вышла к брату, и тот даже присвистнул от восхищенья: – Ну, барышня-крестьянка!
– Доброе утро, естественник, – улыбнулась она свысока. – Что за спешка?
– Ты что, не знаешь, вчера заперли актовый зал, и пришлось выломать двери, а к вечеру попечитель составил акт о взломе, и альмаматушку нашу закрыли. С утра собрались, пустота, вот идем сейчас на Колокольную, к Филипсону! Я заехал за тобой, одевайся, там девушки ой как нужны!
Аполлинария вполоборота посмотрела на себя в зеркало, и перед глазами всплыла виденная когда-то в детстве картинка из времен французской революции: полуобнаженная дева-свобода летит перед толпой воодушевленных прекрасных мужчин. Ах, как она будет выглядеть среди студентов на Невском! Свободой, вакханкой, менадой! О, она докажет ему, что создана не только для слабых повестей и безумных ласк. Аполлинария на секунду зажмурилась и представила себе, как в самый страстный момент вырвет из объятий плечи и расскажет ему о своем приключении. И он, так жадно стремящийся понять молодежь, будет слушать ее и завидовать, и она хоть на несколько минут, но подчинит, а не подчинится.
– Едем!
Она надела полумужской костюм, который не надевала со времени встречи с Достоевским, вместо обычной шляпки – маленький бархатный берет и не убрала волосы. Но они сумели доехать только до Аничкова, потому что дальше весь Невский был оцеплен полицией. Темная колонна студентов уже заворачивала во Владимирский.
– Куда, барышня?! Нет проходу! – преградил ей путь какой-то пристав с «селедкой» на боку, но она властным и презрительным жестом оттолкнула его и, высоко поднимая юбки, помчалась догонять колонну. За ней последовал силой прорвавшийся Василий. Аполлинария бежала и чувствовала себя великой актрисой на мировых подмостках: по обе стороны Невского стояли толпы любопытных.
Она ворвалась в хвост колонны, пожимала кому-то руки, кто-то обнимал ее, все тонуло в гуле голосов, взошедшем солнце, утреннем звоне колоколов.
– Да этот Филипсон – просто несчастная подставная палка!
– Не скажите, коллега, он как-никак генерал кавказской школы Раевского!
– Что ж, мы тоже не лыком шиты и сумеем встретить его пули!
– Но это неслыханно, он, видите ли, посоветовал нам заниматься науками, а не сходками! Нет уж!
– А ведь, в принципе, в его рассуждениях есть смысл: не допустить дарового высшего образования, чтобы не заставлять бедных платить за образование людей состоятельных…
Понемногу, уже ближе к Колокольной, Аполлинария оказалась в самой голове колонны. Она шла, с жадностью ловя восхищенные взгляды универсантов и прохожих, и почти сладострастная судорога пробежала по ее телу, когда напротив собора путь им преградили обнаженные штыки роты стрелкового батальона. Ах, если бы он видел ее сейчас! Так нет же, вместо того чтобы быть сейчас здесь, он наверняка спит или подает лед этой своей чахоточной. В глазах у нее потемнело от обиды и ревности, и она протянула руку, ловя ладонью штык.