Третья тетрадь
Шрифт:
Каждое слово хлестало, как плетью, потому что было правдой. Схватившись за спинку первого попавшегося стула, чтобы не сделать что-нибудь страшного, он прошептал с пеной у губ:
– Мы едем, Маша. И едем через три дня.
Ответом ему была полетевшая в голову склянка с солями.
Как прокаженный, он медленно спускался вниз. С потолка, несмотря на май, капало, и стук этих капель сводил с ума, словно в известной восточной пытке. В изнеможении он прислонился к отсыревшей стене и даже не заметил, как его осторожно тронул за рукав Михаил.
– Ты уже знаешь?
– Что?
Брат пожал плечами.
– То, чего следовало ожидать.
– Но я… Я не могу, сейчас…
– Поднимемся.
Они вошли в пустую с утра редакцию, и Михаил схватил лежавшие на подзеркальнике «Ведомости».
«По всеподданнейшему докладу министра внутренних дел о статье возмутительного содержания „Роковой вопрос“, идущей наперекор всем действиям государства и оскорбляющей народное чувство, в 24 день мая месяца сего года прекратить издание журнала „Время“…»
– Я же тысячу раз говорил тебе, чтобы ты не поручал серьезных статей этому двуличному философу! Его слишком сложные формулировки всегда порождают опасную двусмысленность и кончаются печально. Он вне морали и потому…
– Но мы обязаны были сказать хотя бы несколько гуманных слов о поляках!
– Полонофильство в разгар польской кампании! Безумец! – Михаил упал на стул, закрыв лицо руками. – Два года работы! Столько средств! С тех пор как мы затеяли этот журнал, Эмилия не может позволить себе нарядного платья! Она-то в чем виновата? Моя фабрика на грани краха. Может быть, ты встанешь за прилавок, а?
– Но ведь мы имели несомненный успех, почти четыре тысячи подписчиков…
– Да, я помню, как ты прошлого года сказал тому же Страхову: «Мое имя стоит миллион!» Где же он, твой миллион?
На миг ему показалось, что он слышит не брата, а жену.
– Никогда нельзя отчаиваться…
– Да, особенно когда тебя ждет внизу смазливая девчонка двадцати лет! Скоро вся Вяземская Лавра [177] будет судачить о романе издателя в бозе почившего «Времени» с нигилисткой.
177
Вяземская Лавра – так назывался район Сенной площади между ул. Ефимова и пер. Бринько, славившийся притонами.
– При чем тут нигилизм?! Она – горячее сердце, бескорыстное, честное до конца…
– Честное? Обманывать смертельно больную, ни в чем не повинную женщину – честно? Нет, твоя пассия просто склонна к предельным ощущениям, к слепым порывам – и ни о ком, кроме себя, не думает. Даже о тебе. Хорошо, пусть твоя личная жизнь меня не касается, хотя это и не так. Но это из-за нее ты потерял голову и проворонил дикую страховскую статью. Ты живешь в призрачном мире, брат… и эти призраки в конце концов тебя задушат.
Просить после этого денег на поездку во Владимир и, тем более, в Париж было невозможно. Он круто развернулся и выбежал из редакции.
И снова ужасная влажная лестница с липкими стенами, осклизлыми ступенями, снова удушающий запах бедности и отчаяния. Он, словно в клетке, мечется между тремя ее этажами – и всюду боль, всюду безнадежность.
Аполлинария, одетая уже по-дорожному, стояла у тюка с папиросами «Дымка» и хлестала по левой руке снятыми перчатками. Тонкая кожа покраснела и вздулась.
Он припал к этим горящим пальцам.
Она выдернула руку.
– Оставь. Знаю, рад, что еду. Ты устал от меня, не спорь. Но не за мою ли требовательность ты полюбил
меня? Не за то ли, что мир для меня делился на святых и подлецов? А теперь ты не в силах этого вынести. А самое ужасное, что у тебя не хватило духу стать ни тем ни другим. Как это там, в Библии, про лаодикийского ангела? «О, если бы ты холоден или горяч… но ты только тепл, и потому изблюю тебя из уст моих…» Не прикасайся, не смей!Голова плыла от ее запаха – аромата женщины, незнакомой с духами и притираниями, только свежий, пряный, откровенный зов тела.
– Когда ты едешь?
– В пять.
– Я буду писать…
– Не надо. Я жду тебя, где все русские, на Rue de la Michaudiere в Hotel Moliere.
– В последний раз…
– Нет.
Пролетка быстро скрылась за мостом, и остался лишь тот же облупленный от влаги лестничный подоконник, на который он встал коленями, чтобы лучше видеть высокую худую фигуру без шляпки, в дорожном платье…
Глава 28
Нарвские ворота
Сотъездом Данилы у Апы началась совсем другая жизнь. Все мороки и невесть откуда всплывавшие фразы и виденья пропали, будто их никогда и не бывало. Улицы стали просто улицами, дома просто домами, без всяких там фокусов и загадок. И теперь она могла просто ходить по городу, два раза в неделю играть у Наинского, вечерами торчать в Университете, болтать с подружками и кокетничать с молодыми людьми, при этом не страшась, что из-за очередного поворота улицы вдруг нахлынет на нее опять эта бездонная и безглазая тетка-вечность. Вероятно, поэтому стали проявлять к Апе неожиданно повышенное внимание различные молодые люди. Это льстило, она научилась играть в загадочность, тихо таинственно смеяться. К тому же Данила оставил ей достаточно, по ее понятиям, денег, чтобы о них не думать.
Как-то раз Апа даже специально несколько раз прошлась по старым местам, где ей то и дело что-то мерещилось, но ничего не почувствовала. И только к Смоленскому кладбищу решила все-таки не ходить, объяснив себе это нежелание обыкновенной детской боязнью кладбищ. В результате всех этих своих неожиданных открытий, при всей своей любви к Даниле, Апа уже не мечтала теперь о жизни с ним вместе, а тем более – о замужестве, ибо подозревала, что с его возвращением опять вернется и двойственность ее самоощущения. А жить разорванной, вернее, постоянно рвущейся пополам оказалось мучительно и невозможно. И хотя она полюбила Данилу именно за то, что он был «не как все», – сама быть «не как все» Апа не хотела. Она немного попробовала такого счастья – это оказалось слишком тяжелым и болезненным, и еще раз нырять в бездонный залив бесконечности она не намерена и не будет ни за что.
Начало апреля получилось удивительно прелестным, даже несмотря на то, что по городу ветер нес бесконечную пыль и песок минувшего года, отчего постоянно запорашивал глаза и одежду. Однако снег уже стаял, самые смелые кофейни уже выставляли столики на улицу, и чахлое северное солнце уже начинало приобретать вид и запах настоящего.
В один из таких прелестных вечеров Апа решила перекусить в кафе, славившемся на весь город изготавливаемыми еще по советской технологии пышками. Она повернула из театра не к автобусной остановке, а к площади. Прямо на ее пути, у перехода, прислонившись к фонарному столбу, стоял высокий парень с шапкой вьющихся белокурых волос и улыбался, глядя прямо на нее. Она уже почти прошла мимо, как вдруг услышала за плечом волшебную фразу: