Треугольник
Шрифт:
Вано подумал о городовом и нарисовал на берегу неправдоподобно гладкого сверкающего пруда желто-красные цветы.
— Вот здесь вот еще домик нарисуй, — сказала Вера и нежным пальчиком ткнула в холст.
Вано нарисовал дом. Вере понравилось. Ну, наконец-то, наконец Вера довольна! И городовой Феропонтий Хомов тоже будет доволен. Наконец-то все скажут: «Смотри-ка, Вано, и ты на что-то годен… такой же, как мы, человек».
И вдруг Вано неожиданно для самого себя проникся уважением к собственной персоне. Он понял, что можно рисовать и не бояться Веры. Подошла Вера, улыбнулась и сказала: «А здесь вот еще луну сделай».
Вано
Все шло гладко. Вано был спокоен, но какой-то в нем озноб поднимался, какое-то неприятное ленивое чувство разливалось по телу.
Два дня Вера крутилась возле картины и все дула и размахивала доской, чтобы краски быстрее сохли.
В воскресенье Вера надела свой лучший наряд, полюбовалась в зеркале на свою красивую белую шею, почистила Вано пиджак, завернула картину в шелковый платок, всучила сверток Вано, и они отправились к городовому Феропонтию Хомову на дом.
Наша часть реки
Наша река была не большой и не маленькой, но достаточных размеров, чтобы оказаться на картах мира. Она начиналась далеко и уходила вдаль. Ее истоки, притоки, а также устье и море, куда она впадала, были нам чужими. Лишь с того места, где она входила в город и до того, где выходила, это была наша родная река, и были нам до боли родными ее запах, цвет и шум.
Река была занесена на карты мира. А на нашем отрезке она имела свою собственную географию: островки и заливы, полуострова и причалы, обрывы и отмели… Истоки ее казались нам отдаленными, несущественными, словно предки, а продолжение ни о чем не говорило, как не говорят ни о чем отдаленные потомки. Мы жили настоящим, нашей частью реки. Да и сама река менялась здесь, менялось ее настроение, ее отношение к нам… На берегу когда-то стояла мельница. Теперь от нее остались лишь высокие кирпичные стены, которые впивались в позвоночник реки. Река, наталкиваясь на них, возмущалась и кипела, и тщетно силилась свалить препятствие.
Стены отличались друг от друга. Одна была высокой, другая пониже и солиднее, третья тонкая, коварная и на вид весьма непривлекательная. Река возле нее то и дело забивалась тиной и песком и, прыгнув с нее, можно было воткнуться в ил, как саженец. Между стенами на берегу пролегли тысячи тропинок, а на них полно было всякой всячины и битого бутылочного стекла. Между стенами по берегу — дома, дворы, висячие балконы.
Возле стен и на самих стенах валялись сотни мальчишек. Нам нравилось с воплями кидаться вниз: выстроившись на стенах в ряд, мы издавали боевой клич и с разгону бросались в воду. Выкрикивали мы что-то бессвязное. И в это мгновение, когда бежишь, и в следующее, когда ноги отрываются от камней, нас охватывало лихорадочное чувство победы и ощущение собственной силы, пронизанное хаотичными вспышками мыслей… В это мгновение вы наедине с собой, со своей победой и — страхом… Оно — рождение и смерть, короткое, как жизнь, сладостное, как мать, загадочное, как мир. Оно в человеке самое умное, это чудесное безумие. Если бы жизнь — без перерывов, без киселеобразной массы, заполняющей пустые промежутки, — состояла из одних только таких мгновений!
Наши выкрики были задорными и радостными, они одновременно выражали ликование и ужас. Казалось, у этих криков есть далекие истоки и начало их в рассказах моей матери или в историях наших соседей. А может быть, в еще большей, потрясающей дали? Может, это ожившие в нас, задушенные мысли наших дедов, их забытая гордость? А может, их вековое терпение и молчание? И в момент прыжка они воплем вырывались из горла, оборачиваясь несколькими бессвязными, несуразными словами.
Они и сейчас еще, наверное, живут там, на реке, наши крики — прекрасные мгновения нашей жизни!
Вдоль берегов тянулись дома, церкви, мастерские школы, были там также
военный комиссариат и парфюмерная фабрика.Над рекой нависали тысячи труб — от тонких, как палец, до больших, величиной с туннель. Из этих труб, в соответствии с настроением города, вылетали разные вещи. Старые туфли, лохмотья, сломанные керосинки, ведра, бутылки, а однажды выскочил целый шкаф… Часть предметов река уносила с собой, другая оседала на дне. Оно было таким таинственным, это дно! Сколько чудес сокрыто там! Я верил, что на дне реки лежат не покореженные керосинки и ведра, а чудесные сокровища, невиданные миры, овеянные сказочной тайной!
Дно реки тоже имело свою географическую карту, которую, однако, знали немногие. Я был одним из этих немногих. Я проплывал реку из конца в конец и знал даже брод, которого не знал никто.
Мое имя было известно всем ребятам на реке. Эту популярность особенно упрочила моя близость с Хачиком. Хачик жил в соседнем подвале. Он был совсем одинокий и совсем седой. Возраст позволял называть его отцом, дядей и даже дедушкой. А поскольку он не был ни тем, ни другим, его попросту звали Хачиком, Когда-то, спасаясь от резни, он переплыл Черное море. Вошел в море где-то в Турции, а вышел где-то в России. Длилось это несколько дней. Он очень интересно рассказывал, как голодал в море, потом ложился на спину и спал, а утром продолжал плавание. Вообще-то мы привыкли к невероятным, поразительным рассказам турецких беженцев и быстро их забывали. Эта же необычная история запомнилась потому, что была связана с плаванием. Когда на реке появлялся Хачик, мы оставались на берегу, стесняясь войти в воду. Только лучшие из нас осмеливались демонстрировать свое искусство. А Хачик, стоя на высоком берегу, выпятив хилую грудь, гордо, с каким-то прямо-таки устрашающим достоинством отпускал несколько замечаний и уходил. Те, кто удостаивался его внимания, были счастливчиками. И конечно, нашим самым заветным желанием было увидеть, как он плавает…
Его имя произносили с благоговением и всегда приводили в пример:
— Плавает, как Хачик!
Возник даже особый стиль плавания «по-хачиковски». Какой это был стиль, никто толком не представлял себе, но все знали, что хороший.
Наконец мне довелось увидеть, как он плавает. Хачик был под хмельком, мы, обнявшись, шли к реке, и от меня уже тоже стало разить вином, табаком и долмой. Он был такой низенький, что голова его упиралась мне под мышку, и такой худой, словно состоял из одних костей. Шапка военного образца налезала ему на самые глаза, скрывая брови и затылок. У него был длинный и острый нос, под которым чернела широкая полоска усов. Я то и дело поправлял его шапку. Я ее поднимал, но она сползала ему на глаза, я опять поднимал, а она снова сползала. Потом я сообразил, что это из-за формы его головы.
Мы спустились к реке. Раздевшись, Хачик остался в белых кальсонах.
— Ух, хорошо! — сказал он и, довольный, шлепая ладонями по волосатой груди, вошел в воду. Его кальсоны наполнились воздухом и, вздувшись, поднялись над поверхностью воды. Хачик упал на грудь, сильно ударил по воде своей костлявой рукой. «Шлеп!» — звонкий, сухой звук поднялся к берегу и отдался эхом у поворота реки. Я затаил дыхание. Вот это стиль! Потом он протянул руку и снова — «шлеп!». Когда он немного продвинулся вперед, его кальсоны взмыли над рекой белым парусом, а голова погрузилась в воду. Он ее слегка приподнял, но она погрузилась снова. Над рекой виднелись только белые кальсоны Хачика. Я почуял недоброе и прыгнул в воду. Когда я вытащил его на берег, в лице его не было ни кровинки. Он посмотрел на меня вытаращенными от ужаса глазами, а потом вдруг вспомнил… Он совсем забыл о «Черном море»…
Над рекой потянуло вечерней прохладой. Хачик дрожал от холода и своими большими глазами смотрел на меня.
И изменились мои представления о беженцах вообще и о наших — тоже.
Мне стало очень жаль Хачика, я полюбил его еще сильнее.
— Никто не видел? — спросил он.
— Не бойся, — успокоил я его, — никто не узнает.
Когда мы оказались на обрывистом берегу, он сказал подавленно:
— Честное слово, Арташ джан, из Турции я бежал морем.
— Морем? — переспросил я.