Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он хотел раздвинуть ветки, но не мог. Вид такой слабости в человеке, на которого она привыкла смотреть, как на олицетворение всех сил физических и нравственных, поразил Марусю. Она сама страшно побледнела, но, свято исполняя выраженное им желание, ничего не сказала.

Чьи-то другие руки – мускулистые и грубые – свои, рабочие, как тотчас же признала Маруся, вдруг вытянулись и раздвинули сучья.

– Не бойся, Маруся, – проговорил сечевик, – это мой товарищ… Он только чужих кусает… Правда, Иване?

– Разумеется, правда, – ответил густой бас, судя по которому было легко поверить, что обладатель его, коли захочет, то укусить может.

Вслед за этим ответом Маруся увидала сначала, высоко между листьями, небольшую голову, смуглое

лицо с светлыми усами и пару блестящих глаз, а потом длинную мужскую фигуру, которая быстро двинулась вперед, прокладывая перед ними путь.

– Вот это и есть товарищ мой, Иван, – сказал сечевик Марусе. – Видишь, какой: дубы в лесу перерос.

Иван, двигаясь вперед, несколько раз приостанавливался и оглядывался на товарища, как бы ожидая, не понадобится ли ему какая помощь, но в таких случаях сечевик каждый раз говорил ему:

– Иди, иди, Иване… Чего ж ты стал? Может, ты задумал собирать цветки в траве или грибов поискать хочешь?

И Иван опять двигался дальше.

Гораздо скорее, чем ожидала Маруся, выбрались они на опушку леса.

С этой стороны у самой опушки начались поля, и узенькая межа между цветущей гречихой, над которой жужжал рой пчел, сводила на черную проселочную дорогу, которая правильными, как издали представлялось, вавилонами вилась к обозначавшемуся на горизонте селению, пересекая по пути две небольшие дубровки.

– Видишь, Маруся, вот дубровка… та, последняя… Иди, моя ясочка, иди… Вот хустка…

Он показал ей точно такую же хустку, какую она раз подняла на церковном крыльце и подала гетманской пани братчихе.

Маруся взяла хустку, хотела итти, но тихо вскрикнула и остановилась.

Сечевик, который положил ей ласкающую руку на голову, вдруг зашатался и, не будь товарища Ивана, наверное бы упал.

– Кровь! кровь! – вскрикнула Маруся в ужасе.

Кровь, точно, свежая, теплая кровь просачивалась сквозь ветхую свитку старого бандуриста.

– Ничего, Маруся, ничего, – проговорил сечевик. – Помнишь, что мы с тобой говорили? Не тот козак, что за водой плывет… а тот, что против воды… Это заживет… Мы ведь с тобой пустились не ягоду малину рвать… сладкого и ждать нечего… Иди, моя ясочка… иди… Надень хустку на голову…

– А ты? – спросила Маруся, дрожащими ручками повязываясь по его совету червоною хусткою.

– Я приду, мое сердце, приду… Раздались, один за другим, три выстрела. Товарищ Иван прислушался и проговорил:

– Они!

– Иди, Маруся, иди… – повторил сечевик.

Он хотел, по своему обычаю, погладить ее по голове, но рука не поднялась. Он только проговорил:

– Иди, Маруся: надо! Она пошла.

– Оглядываться можно? – проговорила она, как бы обращаясь к отсутствующему руководителю.

И оглянулась.

На опушке уже никого не было. Лес казался сплошной зеленою стеною.

Это не помешало ей еще раз оглянуться.

Впрочем, уступая сердцу, она не забывала вверенного ей дела и шла быстро, как могла.

Вот первая дубровка, вся насквозь прохваченная пурпуром заката. Сколько здесь цветов цветет и благоухает.

Вот опять поля, опять цветущая гречиха, жужжащий рой пчел. Близехонько прокричал перепел.

Вот и мостик за дубровкой.

Кто-то будто скачет, шибко скачет.

Надо поглядеть, откуда и кто.

Похоже, как будто, на татарина. Да, таких встречали они не раз по дорогам и всегда от них прятались или в ров, или в жито.

Не спрятаться ли теперь?

Он скачет прямо к мостику. Надо спрятаться в очерет.

Но она не успела сделать и шагу к густому очерету, росшему около мостика, у берега мелкого прозрачного ручья, в виде гигантской зеленой щетки: раздался выстрел, и червоная хустка заалела на черной дороге.

Хустка эта брала только своим цветом, доброта ж ее оказалась такая, что даже жадный татарин не польстился ее снять и снова ускакал, как бы обманутый в своих ожиданиях.

Когда все стихло, из дубровки, из той, что за мостиком, вышел какой-то поселянин

с топором и вязанкой зеленых сучьев за плечами и, проходя мимо, наклонился, обернул к себе помертвевшее детское личико, приложил руку к груди, под которой образовалась уже лужица теплой крови, потом, проговорив: «Нет, уж не оживешь!» – пошел дальше своею дорогой.

Он, впрочем, снял червоную хустку и унес с собою.

Давным-давно все это случилось, но до сих еще пор небольшая могила, неподалеку от этих мест, называется «Дивоча».

Говорят тоже, что могилу эту насыпал сам, своими руками, какой-то запорожец.

Маша

(Из цикла «Рассказы из русского народного быта»)

I

Не родись ты пригож, а родись счастлив, говорят, и правду говорят истинную! Меня в молодости красавицею величали, а счастье-то мое какое? Ох, много я изведала на своем веку! Муж у меня был буйный, грозный. А вот сестра из себя невглядная была, и слабая такая, хилая, худенькая, да талан ей Бог послал: муж в ней души не чаял, и деточки росли. Бывало, как приедет мой хмельной да разбушуется, выгонит меня – хоть на дворе мороз трещи, хоть дождь лей: ему нипочем, не пожалеет, – я пойду к сестриному окошечку, постою, погляжу… Сидит она с мужем, говорят себе любовно, тихо у них да согласно. Слава Богу, подумаю, хоть сестре талан вышел! Бывало, и не зайду к ним, не покажусь: что их собою печалить! Ведь догадаются, с какой радости поздним вечером брожу.

И вот сестра-то моя, живучи и в приволье, и в любви, все чахла да чахла. Настанет весна, свежая травка пробивается, ручьи журчат, солнышко блещет – людям дышится вольнее, а она сляжет: грудь болит, кашель ее душит. Да все еще подержалась бы она, может, на свете, если бы не помер муж. Ездил за дровами в ненастье; приехал – захворал да на пятый день Богу душу отдал. Схоронила его сестра и сама красного лета не дождалась.

Перед смертью она и говорит мне: «Сестра! вот я умираю, – будь же ты в моем дому хозяйка, моим детям мать. И им будет лучше, и тебе веселее; ведь и ты сиротеешь одинокою».

А я тогда уж вдовой была.

Распродала я кой-какие пожитки свои да и перешла к сестриным детям. После нее двое осталось: сынок и дочка. Сын по десятому году остался, дочка по четвертому. Добрые были деточки, спасибо им! Отроду мне виду косого не показали, слова грубого не слыхала от них, покоили меня, почитали. Взрастила я их, взлелеяла, и стали они мне что родные дети.

II

Брат и сестра, а не схожи были нравом, уж как не схожи! Федя был мальчик веселый, смирный, покорный, а Маша уж такая своеобычливая, такая быстрая, пытливая! Бывало, скажешь Феде: Федя, голубчик! не делай того или другого, не ходи куды, не говори чего, – он покорится охотно, – не надо, так и не надо! – и другим себе займется. А Маша допытываться станет: да отчего, да почему? И свои доводы у ней найдутся, да еще, случается, и меня-то старуху с толку собьет, что я виновата выйду, а она права. И ко всему-то Маша прислушивается, все замечает, все проведает; что ты ни спроси – все слышала, все знает, да еще обсуждает своим умишком детским. Что это за душа у ней была зарная, живая, неукротимая! Что, бывало, задумала – уж сделает; захотела чему научиться – научится. Ну, вот хоть примерно сказать: пожелалось ей кружево плести. «Где тебе, Маша, – говорю ей, – ручонки-то у тебя какие?» А ей всего седьмой годок тогда пошел. Она все просит: покажите, научите! Я показала ей. Сидела моя девочка почитай что с неделю, путала-путала, просто не ела, не пила, пока не выучилась. Подходит, мне показывает, а глазенки-то так и сяют, так и бегают. Я беру усмехаючись, глянула – диву далася: ведь выплела кружево ровно, славно. И вот так-то во всем, бывало, своего добьется. А с виду тихая и не речистая.

Поделиться с друзьями: