Три напрасных года
Шрифт:
— Ещё раз увижу — пинать будем твою голову.
Ещё одним камнем преткновения было питание. Понятно, что у моряков расклад по продуктам другой, и нормы другие. И качество, конечно же, ни в какое сравнение не шло с тем, что мы имели на катерах. Бодяга эта длилась из года в год, длилась и, наконец, в этом разрешилась. Начальник отряда подписал приказ: выдать морякам плиту в столовой и холодильник — пусть сами готовят, повара-то есть. Жить стало сытней.
Ещё б теплей в казарме было — не служба, а курорт. Выше плюс одиннадцати температура никогда не поднималась, а в студёные ветреные ночи до семи опускалась. Вода в колодце, если мне не изменяет память — четыре градуса. И где-то близко — в нашей казарме. Каково? С развода придём, батареи облепим — обеда ждём. Потом
Охранять катера, стоявшие во льду, отправлялся наряд из трёх человек, попеременно с каждого катера. Обязательно в него входили мотыли. Они должны не только охранять, но и проверять, как ведёт себя корпус катера, сжатый метровыми льдами. В целях безопасности вдоль ватерлинии долбились приямки. И, конечно, кроме мотылей никто эту работу не делал. Меня, после переезда в отряд, Мишарин определил во внутренний наряд — дневальным. И это было дурным предзнаменованием. Теслик так и сказал:
— Дембеля над тобой расправу готовят.
Сказал и всё. И никакой поддержки — мол, пусть только тронут, я за тебя любому горло порву. И что мне теперь делать? В бега удариться, шкуру спасая?
— Да пусть бьют, — говорю. — Глядишь, и я пару тройку челюстей сломаю. Я упёртый. А кому не сломаю, того на Русский остров отправлю, полоски тельника вдоль живота повернув.
Назначив боцмана ПСКа-68 Мишарина старшиной группы, Кручинин доверил ему ключи от канцелярии. Когда последний сундук покидал казарму, там собирались дембеля. Курили, резались в карты, изредка пили и постоянно строили планы террора над молодёжью. Оказывается, в этом вопросе не было у дембелей единодушия. Оказывается, иные — Сосненко, например — не желали ломать, спаявшуюся за время навигации катерную дружбу ради призрачного удовольствия видеть страх в глазах вчерашнего товарища, а потом и ненависть. Мишарин и сам не был сторонником репрессий — понимал, что без боя, молодёжь заслуженные привилегии не отдаст, а катаклизмов в группе, за которую отвечал перед командирами, не хотел. В то же время годкам желал угодить и избрал меня в жертвы. Рассуждал — одного прессанём, другим — устрашение.
Второгодники логики мыслей Мишарина не знали, но нарастающее напряжение в группе чувствовали и готовились. Самый авторитетный сундук в группе Герасименко умудрился протолкнуть баталерщиком своего боцмана Ивана Кобелева. Раньше эту должность занимали исключительно дембеля. Двери канцелярии и баталерки супротив, как только в одном помещении начинали кучковаться дембеля, в другую стекалась молодёжь. И это было вызывающе и показушно — будто два штаба двух враждующих армий.
Как только стало ясно, с кого начнут прессинг дембеля, боцман Кобелев стал необычно дружелюбен ко мне. Подойдёт, лапу на плечи:
— Антоха, сала хочешь?
Антоха хотел.
— Дуй на камбуз за хлебом.
Я сбегаю в солдатскую столовую, выпрошу булку хлеба, пару-тройку луковиц. Сидим втроём-четвером в баталерке, уплетаем сало, Кобелев поучает:
— Ты, Антоха, сам не нарывайся, но и не дрейфь никого: один согнётся — всех подомнут. Главное — сдержи первым удар, а потом мы им предъявим.
А мы им могли предъявить, и очень даже. Из двадцати девяти моряков группы дембелей было десять человек. Почти двойное превосходство! Да орлы-то какие! Ваня Кобелев — чемпион группы в одиночном перетягивании каната. Саша Тарасенко, моторист с 68-го, руками рвёт японские синтетические фалы в палец толщиной. Теслик — велосипедист, Лёха Шлыков — штангист. Альгимантас Прано Пакутинскас, кок с 67-го, назвался бывшим «лесным братом» из Литвы. Убью, говорит, глазом не моргну.
А у них? Самый задиристый — рогаль Сивков — попа шире плеч. Он, кстати, как и обещал, на второй день после переезда в отряд, наехал на меня. Я гюйс в бытовке гладил, он мне свои парадные брюки второго срока кидает:
— Погладь,
салага.Я гюйс надел, утюг отключил и в двери. Он путь преграждает:
— Туго со слухом?
Смотрю на его рожу — губы толстые, глаза круглые, волосы курчавые — ну, вылитый певец Сличенко. Дать бы по этой цыганской роже, но первому нельзя.
— Не буду, — говорю.
Отодвинул его и вышел вон. Шибко я его в те минуты ненавидел — всё нутро кипело, сдерживался из последних сил, потому ни сказать, ни сделать ничего умного не смог. А вот Жорик Шаров смог. Жорик — это метрист с 68-го. Ещё метристов «быками» зовут за их антенны, как рога во лбу катера. Сивков, не заморачиваясь на мне, подловил Жорика, тема та же — погладь, салага, дембелю брюки. Шарик кочевряжиться не стал — взял да и погладил, только не стрелкам, а по швам. И брюки на Сивковскую вешалку в баталерке повесил, и доложил честь по чести — ваше приказание выполнил, товарищ дембель. Толстогубый Сивков полдня ходил именинником — победа! гнётся молодежь, завтра шнурки во рту полоскать будет. А как взял брюки в руки, аж побелел и помчался искать Шарова. В курилке его нашёл. Подскакивает и орёт:
— Сейчас башку заверну сучонок — ты что натворил?
Кобелев встаёт меж ними:
— Ты что раздухарился, товарищ матрос?
— Боцман не лезь, а то и тебе достанется, — и побежал жаловаться Мишарину.
День за днём напряжение нарастало. Быть сече великой — это понимали все. Не желали её и готовились к ней. А грянула она неожиданно — как снег на голову. Вопреки всем законам сценария. И мне пришлось принять в ней самоё активное участие, потому как я — зачинщик её. А произошло так.
У соседей по казарме, военных оркестрантов, творились жуткие дела. Вечером после ужина пара гоблинского вида сальери раздвигали стальные прутья кровати и совали туда голову моцарта.
— Пой, паскуда, пока не удавили.
И парень пел — куда деваться — порой до самого отбоя. Я не понимал ситуации — почему Мишарин даёт под зад сержантам, вступаясь за совершенно незнакомых ему ребят, и позволяет унижать человека, с которым каждое утро здоровается? Благоразумно не вмешивался — раз остальные молчат. Но вот однажды с этим бедолагой попали во внутренний наряд. Джон у него была кликуха была, а имени и фамилии я не запомнил. Ну, Джон, так Джон. Ночь была — его время стоять у тумбочки. Теслик был дежурным и через час после общего отбоя лёг, разбудив меня и передав повязку дежурного. Прошёлся помещениями и зову Джона от тумбочки:
— Засохнешь там, пойдём в курилку.
Сели у батареи, в окно зрим, чтоб проверяющего не прозевать, разговорились. Он, оказывается, из Москвы, в МГИМО у него документы, и после службы продолжит там обучение.
— Не за это ли тебя недоумки прессуют?
— Может быть.
— Так что ж не дерёшься?
— А ты?
А? Чувствуете логику будущего дипломата? Действительно, Джон — хлипенький еврейчик — ему ли с гоблинами пластаться? А я, ладно сбитый парень, крутой ханкайский волк, чего ж в сторонке прохлаждаюсь? Дело ведь не в том, что ему больно, а не мне. Серость, быдло безграмотное унижает человеческое достоинство в общем его значении. Ни Джона, как личность, а достоинство, как само понятие. И мы обходим стороной, стараясь не замечать, стоящего на коленях у кровати музыканта, поющего какие-то средневековые баллады. Распалённому словами дневального, а ещё больше собственными мыслями, мне хотелось сорваться с места и немедленно настучать по физиономии оркестровому старшине. Но судьба хранила его до вечера следующего дня.
Мы готовились сдать роту вновь заступающему наряду. Теслик Джону:
— Протяни проход.
Тут всего-то делов — намочил тряпку, растянул по полу, пробежался кормой вперёд туда и обратно. А Джон — притащил обрез воды, вылил его в проход, сел на четвереньки и стал чего-то там натирать тряпкой. То ли у него крыша поехала от постоянных издевательств, то ли швейка врубил — да не во время, брат, и не к месту. Сейчас новый наряд с развода придёт, нам придётся всем пахать, твою грязь убирая, а Теслику выслушивать насмешки коллеги. Боцман психанул — толкнулся в каптёрку к музыкантам: