Три повести
Шрифт:
Раз утром, строгий и словно отчужденный, Макеев встал раньше обычного. Ночью, чуткая к каждому его вздоху и движению, она знала, что какая-то новая большая забота не дает ему уснуть. Она собрала к столу, ни о чем его не спрашивая. Он молча пил чай, обращенный к своим мыслям.
— Вот что… надо мне сегодня по одному делу уехать, — сказал он наконец.
— Надолго? — спросила она как бы мельком.
— Да нет…
— Ну что же, — согласилась она легко. — Хлеба на дорогу надо будет взять на два дня.
И он уехал — так же молча, ничего ей не сказав. Только когда захлопнулась дверь за ним, она упала ничком на постель и заплакала. Но через день, как-то по-новому подобранный и словно
— Расстаться скоро придется нам с тобой, — сказал он вдруг, — надолго ли, накоротко ли — сейчас ничего не скажешь. — Она знала это, и только ее сердце жалобно сжалось. Он вспомнил последнюю двухдневную свою поездку в штаб фронта и почти пятичасовой разговор с майором Ивлевым. — Мне с тобой на всю жизнь остаться надобно, а не на неделю и не на месяц… а это завоевать надо, Феня.
— Опять туда пойдешь? — спросила она.
— Туда. Там меня ждут. Только ты ни слова никому… разное еще может случиться, тогда тебя не помилуют.
— Обо мне что говорить, — горько усмехнулась она. — Твоя-то жизнь подороже моей, Александр Петрович…
— Слушай, Феня, — сказал он серьезно и строго. — Или могила нас с тобой разлучит, или к тебе на всю жизнь вернусь… а другого ничего не может быть. И где бы я ни был, и сколько бы я ни был — ты жди!
Она молчала и как бы слушала себя самое… стиснутая за многие годы, только теперь начала жить ее душа.
— Долго ли, Сашенька, нам радости ждать? — спросила она уже по-женски.
— Потерпеть надо, Феня. В этой войне не так, чтобы настолько или настолько победить… а чтобы совсем победить.
— А доживем ли? — шепнула она.
— Доживем. Надо дожить, — сказал он с твердостью.
Под утро, когда он уснул наконец, она долго лежала рядом, слушая стук его сердца. Всего этого не будет через день. Степь скоро просохнет, и далеко уйдет он по ней. Не было ни письма, ни вести от Наташи. «Добралась ли она до дому?» — горестно и не в первый раз спрашивала Феня себя. И сама Кадиевка с ее пустыми гнездами и скворечниками тоже словно насупленно и настороженно выжидала близких событий войны.
Апрельским утром она проводила Макеева. Он ушел так же незаметно, как и появился.
Мягкий ветер дул со степи. До линии фронта Макеев должен был добраться на военной машине. Перед уходом ему нужно было еще побывать у Ивлева. Она вышла вместе с ним, неся узелок с собранными на дорогу бельем и едой. Была та первая, робкая пора запоздалой весны, когда вот-вот должны вылупиться из почек первые острые листики, похожие на клювы птенцов. Копры далеко уходили над шахтами, и знакомый блеск выданного на поверхность угля веселил взор, но угроза нависла уже и над этой, не захваченной немцами частью Донбасса. Наступления они еще не начали, но его ждали, и все сведения были о том, что они готовятся к нему, как только подсохнут степи.
За пустырями, недалеко от военного городка, Макеев остановился.
— Ну, Феня… — сказал он. Она оглянулась и припала к его груди. Он скрыл от нее лицо — нужно было быть жестким и собранным. — Так ты дожидайся меня…
Она кивнула головой.
— И не сомневайся, не думай. Мне без тебя теперь… — она махнула рукой.
— Нет, я вернусь, — сказал он твердо, — еще свидимся, Феня. — Никого не было в поле. Он обнял ее. — Родная ты моя… душа ты моя, — сказал он таким голосом, что она сразу содрогнулась от слез.
Он быстро поцеловал ее в щеки, в губы, в глаза — и пошел.
Три месяца спустя, уже далеко от Кадиевки, в донской степи, Феня вспомнила
этот час их разлуки. Множество событий опрокинулось с той поры на Донбасс, тысячи шахтеров ушли с армией в степь или перекинулись на угольные шахты Кузбасса и Подмосковья… Далеко была весна с ее первым ливнем, далеко был человек, которого она любила.С сотнями женщин — украинок и казачек — копала она в степи окопы и противотанковые рвы, и так же изранена была теперь донская степь, как изранена была украинская… В пыли двигалась со стороны Северного Кавказа артиллерия, и танки, торопясь, мяли целину и посевы, обходя загруженные дороги. Все чаще появлялись в небе ненавистные самолеты с черными крестами на крыльях. Бросая работу, бежали женщины и подростки прятаться в окопы и наполовину вырытые рвы. Уже не один казачий полк пропылил мимо, показались первые кубанские полки, и смуглые горбоносые люди шли с Северного Кавказа. Всеми своими народами воевала страна, и Юг принимал на себя готовившийся немцами всю зиму удар.
В одном из колхозов, разговорившись со смуглой красивой казачкой, Феня узнала, что это жена брата Икряникова. Как всегда неожиданно, война сталкивала и разлучала людей.
— Ах, боже мой, — сказала казачка обрадованно. — Ну, как он, Иван Никитич, куда он теперь? А от нашего папки так ничего и нету… да и где искать ему нас.
Двое малышей жались у ее босых, запыленных ног.
— Ушел на подмосковные шахты, — сказала Феня, — туда много донбасских шахтеров ушло.
— Вот вторую весточку от него получаю, — вздохнула казачка. — Первую складненькая одна такая гражданочка еще в прошлом году привезла.
Феня вспомнила вдруг, что именно к нему, к брату Икряникова, в станицу, уехала в свое время Наташа.
— Не Наташей ее звали? — спросила она быстро.
— Ну да, Наташей… А вы знали ее?
— Мы с ней от немцев вместе уходили, — ответила Феня, глядя в степь.
— Ушла она с госпиталем, — сказала казачка, — так до мамы родной и не добралась.
— А вы куда же теперь?
— А куда люди — туда и мы…
— Сыны у вас? — кивнула Феня на детей.
— Сыны.
— А у меня вот никого… одна в поле, — сказала Феня с грустью.
О, будь у нее сын, далеко унесла бы она его и выкормила бы, и вырастила бы, с каждой каплей своего молока отдавая ему любовь… а еще дороже всегда, еще тревожнее выстраданная любовь. Это она знала по себе, по своей заполнившей ее жизнь любви к Макееву.
И все же пахла степь к вечеру, как обычно, травами, и закат, обливший золотом по краю грудастые облака, был долгим и мирным… Только к вечеру далекое зарево окрасило небо на горизонте, напоминая, что война надвигается и сюда.
XXVI
К вечеру, прогнав бешеным наметом коня через степь, Икряников еще на ходу соскочил возле околицы родного села. Он бросил мокрого, с приставшими к брюху и ногам колючими семенами степных трав, коня и вбежал во двор крайнего дома. Во дворе была та покинутая тишина, от которой обычно, точно вся кровь вылилась из него в этот миг, сжимается сердце. Дом был не замкнут, только в дверь наискось через скобу просунута палка. Он выдернул палку и с пустым сердцем вошел в родной дом. Все было чисто и пусто смертельной пустотой разорения. На окнах стояли герани, и высокие голубоватые мальвы, истомленные зноем, едва качались за окном. Тарелки, расставленные в ряд за поперечиной полки, широкий корец, из которого обычно он пил ледяную родниковую воду, все милые, знакомые до последней выщербинки предметы — все стояло на месте, и эта остановившаяся жизнь была самым страшным… Следы муки виднелись еще на столе да горстка просыпанной соли — и это все, что осталось.