Три повести
Шрифт:
Свияжинов молчал. Непогодливое утро хлестало дождем.
— Может быть, ты и прав, — сказал он, помолчав. — Из кабинета все это виднее.
Но Губанов не обиделся, и даже лучики поползли вокруг его глаз.
— Хорошо, что я цену тебе все-таки знаю. Только преувеличил ты себя, честное слово, преувеличил, Свияжинов… В конце концов давай говорить на прямоту. На какую большую работу тебя можно поставить? У нас ребята за эти годы академии кончили, вузы… специалистами стали. А какая у тебя специальность?
— Жизнь, — сказал Свияжинов.
— Неопределенно, брат… туманно и романтично. Корешки эти давние, за эти годы новые прививки сделаны. Впрочем, мы романтику со счетов не скидываем. Она нам пригодится. В хозяйстве партии всё на учете. А пока я изложу кое-какие соображения. — Он на минуту задумался, глядя на бронзовую крышку чернильницы. Слышнее стал дождь, сыплющий по карнизу
— Это что же… на низовую работу? — спросил Свияжинов.
Губанов помолчал.
— А чего ты хочешь? — сказал он вдруг резко. — Командную должность?
— Хотя бы работу в краевом масштабе. А ведь это мобилизация в общем порядке.
— Да, мобилизация… и что же? Тебя на фронте не спрашивали, хочешь ли ты в наступление или не хочешь.
— На фронте меня больше ценили, — сказал Свияжинов с горечью.
— Разговоры эти обывательские, Свияжинов. Неправда, партия умеет ценить. Но партия умеет и разбираться в своем хозяйстве. А ведь это высокомерное отношение к делу… есть, мол, трудолюбивые низовые работники… а мы, с романтизмом, с размахом, — сверху. Работу надо строить от корня и знать эти корни… только отсюда, от этих корней, и складываются масштабы. Кроме того, согласись: раздувать себя самого — это скачок из прошлого… из этакой индивидуальной особи, которую давным-давно корова языком слизнула.
— Вы все-таки подумайте… может быть, я и на что-нибудь другое… покрупнее — пригожусь!
— Я это не сейчас и не сам решил. Впрочем, если ты недоволен, напиши, представь мотивировку. — Он нагнулся к столу и перелистал календарь. — Только не позднее, чем послезавтра к утру.
В обиде и раздражении покидал Свияжинов этот деловой кабинет. В приемной уже сидел новый посетитель. Размечено в точности было рабочее утро Губанова. Ветер сразу ударил дождем. Водяная метель неслась, свергалась потоками с гор, валила волны в бухте. Его камчатскую работу недооценили. Чужие самолюбия, обиды, размах его темперамента, грубоватость его поправок — все было старательно занесено и подшито в папке на столе у Губанова. Аккуратная, равнодушная канцелярия. Но, негодуя, он все же не мог не признать для себя, что вырос, как-то значительно вырос за эти годы Губанов. Не в том было дело, что ветерок времени побелил его виски, а в том, что большая работа над собой определенно чувствовалась в нем. И он, Свияжинов, сидел перед ним, вчерашним товарищем, уже не со своей привычной развалкой. Выдержка Губанова заставляла и его самого быть как-то собранней в словах и движениях. На оценку своей работы он и не рассчитывал. Но не рассчитывал он также, что запросто, в общем порядке, его мобилизуют на хлопотливое дело со всеми его неувязками, ограниченными сроками, отсталостью и промысловыми буднями…
С излишней энергией одолевал он крутой напор ветра. Его лицо было мокро. Гремели, гудели вывески и провода. Он поднялся по улице в гору и по выбоинам плоских камней миновал мокрый, с прибитыми листьями приморский бульвар. «Нет, поговорю с Яковом… так просто не сдамся. Яков — умница… с его авторитетом считаются. И у Губанова при всей его выдержке может быть заскок. Кто-то наплел, наболтал. Ссылается на Ревунова… старый партиец — правильно. Но методы не те. Береговой, московский человек».
Пятый год сидел Яков Пельтцер на нефти. Нефтяные промысла разрастались. Сахалинская нефть должна была питать всю растущую промышленность края. Многое было еще несовершенно на этой далекой окраине. Запаздывало оборудование, не хватало жилищ для рабочих, сложно развертывались деловые отношения с японскими концессиями. А нефть шла, бурилась новыми вышками, в текущих осуществляемых планах вырастали перегонные заводы, транспортирование по Амуру — сложный чертеж экономической кровеносной системы. Край имел уголь, получал нефть — горючее для топок своего будущего. В балансе мировых цен на нефть и мировых блокад изменяла итоги и цифры и молодая сахалинская нефть. Диаграммы мировой добычи — Венесуэла, Канада, Иран — висели на стене тихоокеанской темноватой конторы. Выщелкивали костяшки счетов. Никто не оберегал входа в узкий кабинетик Пельтцера. Зато тесно от людей — со счетами, отношениями, деловыми бумагами — было в его комнате. Лишь протолкавшись вперед, Свияжинов увидел знакомую рыжеватую голову. Все тем же — маленьким, с огромным
лбом, с вихрами рыжих волос — был этот человек. Только полысее, поглаже стал крутой философический лоб. До революции Яков Пельтцер провел пять лет в ссылке в Якутской области. Революцию проделал в Иркутске, скрывался в подполье, свергал Колчака, был приговорен атаманом Семеновым к смерти, бежал, оказался в Никольске-Уссурийском, разоружал каппелевцев, снова очутился в подполье, организовывал владивостокских рабочих, встречал красные войска, был выбран в президиум первого Совета рабочих депутатов, — проделал горячую, стремительную и фантастическую жизнь. Еще тогда с покровительством опыта сдружился он с молодым и по-молодому милым ему Алешей Свияжиновым.Четверть часа спустя они сидели друг перед другом, разделенные зеленым полем широчайшего стола.
— Я слышал, что ты возвратился… пора, пора! — По-прежнему не прекращалось хождение людей с бумагами через незакрытую дверь. Пельтцер читал одним глазом бумаги, ставил подпись, иногда задерживал бумагу рукой, продолжая их неделовой разговор между торопливыми своими обязанностями. — Конечно, интересная, большая работа… но все-таки на отлете. Пускай другие поработают… теперь полегче, самые трудные годы уже позади.
Он был расположен к нему, но как-то вскользь произносил все эти не обязательные слова.
— Ты сейчас занят, а я хотел бы поговорить с тобой по душам, — сказал Свияжинов, — нельзя ли нам увидеться после занятий?
— Это письмо придется задержать, — сказал вдруг Пельтцер человеку за его спиной. — Надо согласовать с Хабаровском. Оставьте его у меня. Прости, пожалуйста. Да, конечно, повидаться нам следует. Но как это сделать? — Он задумался. — После занятий у меня ячейка. Потом заседание в горкоме… вот что: ты где обедаешь?
— Да, собственно… я еще нигде не устроился.
— Пообедаем вместе, в шесть. Ты знаешь, где горкомовская столовая? Я дам тебе талоны. — Он порылся в портфеле и достал талоны. — Это будет самое лучшее. А то действительно здесь отрывают… сейчас идет погрузка оборудования в порту. В ударном порядке. Горячка. Мотояма-сан, здравствуйте! — Японец в дождевике протирал мокрые очки. — Так до шести, Алеша.
Опять запестрели диаграммы мировой добычи нефти. В сыром подъезде Свияжинов остановился. Конечно, занят, слишком, очевидно, занят был Пельтцер. Но и он как-то поверхностно встретил его. Неужели так изменились люди? Или, может быть, на самом деле он больше жил впечатлениями прошлого за годы своего пребывания на Камчатке? И откуда этот быстрый пригляд к вещам, умение одним глазком схватывать содержание бумаги? Всегда был умницей этот маленький рыжий человек с огромным лбом… одолел он и нефть, поизучал, вероятно, поразобрался. И японца с дипломатической учтивостью встретил.
На этот раз ему никуда больше не захотелось идти. Он вернулся в гостиницу. Гремели ведра уборщиц. По-прежнему задувал ветер сквозь неплотную раму окна. Свияжинов сбросил свой мокрый кожан, стянул душные резиновые сапоги и лег на постель с газетой. Читать не хотелось. Газета лезла в глаза цифрами добычи, угрожающими заголовками о прорывах, о невыполнении планов, о темпах, о месяце боевой тревоги на путине. Залезть в эти цифры, в борьбу за тару, за жесть для консервных заводов… нет, шире представлял он себе свою работу, стоя на мостике возвращавшегося с Камчатки парохода!..
В шесть часов вечера он пришел в столовую. Столовая была уже полупуста. Давно отобедали ответственные работники, только забегали сейчас запоздавшие, задержавшиеся на заседаниях. Пельтцер уже дожидался его в углу. Недельная пачка московских газет, полученных с почтовым поездом, лежала перед ним в очередности накопившихся событий. Он развертывал торопливо газеты и ломал черный хлеб, — был он голоден. Они заказали обед.
— Ты извини меня… не удалось побеседовать. Но сам понимаешь — дело.
Пельтцер жадно набросился на борщ, обжигаясь, запихивая куски хлеба в рот. За весь день, очевидно, занятый делами, он ничего не ел. Его лицо покраснело и как бы отошло от дневной напряженности. Он подобрал с тарелки даже последние листочки капусты.
— Ты еще не женат? — спросил Свияжинов.
— Нет, женат… и сын уже есть. Я тебя познакомлю с женой. Я ведь за эти годы и учился, и работал, и ездил, — добавил он.
— Учился?
— Ну да, учился. Окончил Горный институт, потом Промакадемию. Иначе в нашем деле нельзя… не могу же я перед инженером стоять дураком. Он ни одному моему распоряжению не поверит… и будет прав. И ездил я много… был пять раз на Сахалине… теперь удобно — на самолете над Амуром через Татарский пролив. Был два раза в Лондоне по нефтяным делам, один раз в Италии, один раз в Бостоне — в Америке, на энергетическом съезде… я ведь энергетик.