Три времени ночи
Шрифт:
— И вы не устрашились подобного поступка?
Конечно, устрашилась. Страх и желание — она не умела отделять их друг от друга. Боязнь обнаружить, что Бог тоже «по ту сторону», и желание, чтобы появление ангела окружило сиянием и ее, отверженную девочку, которой надо было «быть осторожной», как без конца твердила ей бабка. Осторожной! Не с этого ли слова начался ее бунт?
— Человек в черном потом не возвращался?
— Нет.
— Это малоправдоподобно, однако… Изменилось в вас что-нибудь с этого дня?
— Я стала счастливее.
Подходило ли тут слово «счастливее»? Она понимала, что ни одна девочка ее возраста не отважилась бы на такое. Натолкнувшись на грубость, обиду, она часто говорила себе: «Если бы вы знали!», и ею овладевало чувство превосходства, согревающее подобно доброму вину. Жажда человеческой теплоты, которая мучила Жанну после смерти
Под этим она подразумевала слегка болезненное опьянение от мысли, что она, наконец, стала хозяйкой своего несчастья, может оседлать его, как животное (это, а не какое-нибудь другое животное несет вас на шабаш), что она не желает от него отказываться с того самого момента, как начала делать зло другим. Разумеется, слово было неточное. Счастье — это то, чем владели другие, что они выставляли напоказ, огораживали подобно полю. Она считала ниже своего достоинства смотреть на их счастье через изгородь, «из осторожности», так как было решено раз и навсегда, что она по другую сторону забора. Нет, она не знала и не хотела знать, что такое счастье, но стоило ей на мгновение увидеть его не глуповатым, пресным, безвкусным, а пронзенным, распятым, жгучим на лице палача, Жанна словно потерялась, обезумела, она защищалась от тени, от догадки, сама не знала от чего.
— Счастливее? Как вы это объясните?
Боден наклонился к Жанне, и его худое лицо выразило высшую степень любопытства. Боден старался понять. Счастливее… На ее примитивном языке это могло означать, что она чувствовала себя более уверенно, обретала в зле ту надежность, убежденность, которые редко приносило с собой добро. Тоже своего рода благодать.
— Вы ведь понимали, что совершили преступное действие? Не сомневались в этом? Вы чувствовали, как внутренне изменились?
— Да, — ответила она наугад, как если бы вдруг под действием чар лишилась своих способностей, умения впадать в колдовской транс, безошибочно наносить удар, добраться до человека, минуту назад скрывавшегося за своими доспехами. Ее мысль металась по кругу, как зверь в клетке.
— Но через некоторое время это впечатление рассеялось, и вы захотели восстановить его снова? Вы почувствовали такую потребность? Необходимость?
Она снова ответила: «Да». Воля ее была парализована и, словно ослепленный зверь в клетке, она тыкалась во все стороны в поисках выхода. Боден придвинулся к ней еще ближе, говорил он тихо, но возбужденно, как будто от этих вопросов и ответов зависела его собственная судьба. Боден зависел от нее, Жанна чувствовала это, была в этом уверена; если бы только она сообразила, в чем именно, как сподручнее нанести ему удар. Но пока она, словно заинтригованная, во власти страха, соглашалась с ними, давала себя провести, они же вытягивали из нее то, что могло их успокоить, укрепить их ханжеское чувство превосходства. Ей было страшно. Эти старые россказни о том, что колдунья лишается перед судьями своей власти, — неужели такое возможно? Ведь секретарь суда только что… Это палач, тупое животное, выбил Жанну из седла, вернул в положение «парии», знакомое ей с детства, к яростному отчаянному неприятию «осторожности» (почему осторожной должна быть я, а не другие?), к необходимости поиска родственных душ, которые она нашла позже, много позже и таким необычным способом.
— Тогда ты решила принять участие в шабаше? Ваша мать…
— Нет, — воскликнула она. — Никогда. Моя мать никогда… Она была… Она была…
«Она была невиновна» — вот крик, который рвался у нее из груди. По сути дела, так же невиновна, как Мариетта. Так мало похожие друг на друга (разве что глаза у обеих зеленые), эти женщины, никогда друг друга не знавшие, сходились в главном. В чем-то таком, чего Жанна не могла постичь, не могла разделить. Иногда она чувствовала перед дочерью такое же смятение, как и перед Мари. Именно ответом на это последнее чувство был бунт (этот человек в тихой церкви), смешной детский вызов.
— …она была всегда одна, — закончила она жалким голосом.
Это вполне возможно. Можно представить себе колдуний, которые не любят общества своих коллег, так же как и общества обычных людей. Вообще Боден был расположен многому поверить. Допрос шел как по маслу, и Боден был полон снисходительности и доброжелательности.
— Итак, первый шабаш?..
— После того как родилась малышка…
После расставания с Жаком (она всегда потом испытывала боль и злость, когда вспоминала, что последние его слова были не о ней, не о ребенке, а о городе справедливости:
в Жаке всегда угадывалось что-то неуловимое, туманное, чего Жанна никак не могла постичь, и иногда это ее сильно задевало!), после кошмарной жизни возле прудов, после того, как она натолкнулась в себе самой на некую преграду, убежденность в том, что Мариетта должна жить и никакой бунт не может этого упразднить. А потом большой город, но осела она в Компьене, где ее встретили без неприязни, потому что она хорошо знала этих покорных людишек, умела вдохнуть в них жизнь, придать им силы. Были и другие женщины, которые владели этой тайной. И они быстро нашли общий язык.— Вы выходили по ночам в поле? Затевали пиры?
— Да.
— Особенно во время голода?
— Откуда вы знаете?
— Мне сообщили, написали, — самодовольно отозвался Боден.
Это действительно представлялось вполне естественным. С точки зрения мужчины. Голод развивает чудовищный эгоизм, есть нужно тайком, и те, кто таится, питаются за счет других и потому, естественно, на душе у них неспокойно. Нет, ему самому не приходилось прятаться. Слава Богу, он всегда занимал слишком высокое положение, чтобы ему грозили подобные обстоятельства. И вообще, кто знает, не колдуны ли в какой-то мере ответственны за голод? Проблема интересная.
— И на этих пирах происходили, должно быть, ужасные вещи? Человеческие жертвоприношения? Я имею в виду убийства маленьких детей?
— Некоторые ели детей, — прошептала Жанна.
Секретарь суда испуганно вскрикнул.
— После того как их посвятили дьяволу? С кощунственными намерениями?
Беспокойство в его голосе привлекло внимание Жанны. Может, направляясь на этот свет, Жанна сможет выбраться из тумана, в котором она барахталась?
— Нет, — твердо ответила она. — Нет, почему же? Они ели детей, потому что были голодные. Потому что понимали, что умирают.
— Послушайте, Жанна, не станете же вы утверждать, что такая бесчеловечность возможна без опоры на дьявола?
— Вы когда-нибудь голодали? — желчно спросила Жанна. — Да так, чтобы чувствовать, что скоро умрете, не через неделю или месяц, а завтра, а то и прямо сейчас. Люди становятся как волки.
— Волки-оборотни! — обрадовался секретарь суда.
— Если бы тут не замешался дьявол, как бы вам удалось избежать возмездия?
— Я детей не ела, — сказала Жанна. — Это были дети из других деревень, они приходили сюда в поисках пищи. Родители были вынуждены бросить их, они не хотели, чтобы дети умирали у них на глазах. Иск предъявлять они остерегались. Голод проходит, и появляются новые дети. Этот товар куда дешевле хлеба.
— Вы говорили, над этими детьми кто-то произносил заклинания? Сатанинские заклинания?
Кто-то произносил. Не кто-то, а она. Отважились бы они иначе есть этих исхудалых, истощенных полумертвецов, тянущих к ним свои руки. Заклинания как бы снимали с них вину. Быть может, после заклинаний эта хилая плоть становилась безопасной, как если бы она никогда не заключала в себе душу? Люди были признательны Жанне. Благодаря ей они могли отговариваться неведением относительно того, что они съели и что помогало им выжить, — неведением, по крайней мере, частичным. Между тем временем, когда эта плоть была жива, и тем, когда они ее ели, происходило некое страшное магическое событие, о природе которого они предпочитали не задумываться, но из-за которого их голод как бы видоизменялся, облагораживался; само принятие пищи им представлялось делом более серьезным и не таким мерзким. Оно как бы избавлялось от необходимости, приобретало характер пагубного, но свободного выбора. Выбирая участие в дьявольском обряде, они еще оставались людьми. Вынужденные пожирать человеческую плоть, они переставали ими быть.
Жанна не смогла бы выразить это словами… И все же инстинктивно она сказала «нет». Она принуждала его допускать и созерцать ужасную сцену: людей, которым приходится есть мясо брошенных детей. Ей хотелось наказать его за то, что он никогда не голодал. «Этого не может быть!» — воскликнул Боден. «Этого не может быть!» — вторил ему секретарь суда.
Самодовольство с них немного спало, они уже не так верили в свою победу.
— Клянусь, мессир, что так и было. Эти люди не колдуны. Они обезумели от страха и голода, вот и все. Это как некоторые сходят с ума во время войны, вы ведь видели таких? Эти люди, которые не могут прекратить убивать, жечь, разрушать, это они истребили племя моей бабки, а ведь, я слышала, они были солдатами короля! Те, кто поджигает крестьянские риги, что нередко случается в наших краях, — они одержимые, мессир?