Три времени ночи
Шрифт:
— Зачем… Чтобы опровергнуть, разрушить нелепую веру палача, который только что покусился на очевидное, осмелился… И ведь он лгал, выставляя свою веру, свою любовь, лгал. Она тоже часто лгала, и ее ложь порождала смертоносные чудеса. Разве не может и ложь этого человека оказаться плодотворной? А тогда…
— Я так думала, — прерывисто дыша, ответила Жанна. — Я и сейчас так думаю. Но я не уверена, не совсем уверена… О, как больно!
Голова у Жанны раскалывалась, будто по ней били молотком. Ужасная боль пронизывала ее насквозь. На лбу проступали капельки пота.
— Глядите, как она мучается, — обрадовался секретарь суда. — Дьявол засел у нее в голове и не дает сознаться.
— Но вы ведь наводили порчу, Жанна? Делали из воска фигурки, а потом протыкали их булавкой?
Несмотря на крайнее напряжение, Боден говорил медленно, спокойно, как с не очень смышленым ребенком, и, словно загипнотизированная, Жанна
— Да.
— И те, на кого вы наводили порчу, заболевали? По крайней мере, в некоторых случаях?
— Иногда заболевали.
— И часто, не так ли? Ваши… ваши клиенты были довольны?
— Да, нередко… платили.
— Вы же понимаете, что вашими руками действовал дьявол. Это его вы призывали, лепя фигурки. Вы говорили заклинания?
— Мы все говорили заклинания, одни и те же. Но они не всегда помогали.
— Не всегда, но часто?
— Часто.
— И вы говорили: дьявол меня услышал?
— Я говорила: получилось.
— Благодаря дьяволу?
— Я не знала, понимаете, не знала. Чтобы удостовериться, надо было начинать сначала. Каждый раз начинать снова и снова.
— И вы начинали снова?
— И тогда вы удостоверились?
— Я никогда не была уверена до конца.
Жан Боден откинулся в своем кресле. В наступившей тишине было слышно, как тяжело и хрипло, словно животное, дышит Жанна. Запах ее пота заполнял комнату. Уже восемь дней ее держали в тюрьме и не давали мыться из опасения, что она использует воду для каких-нибудь магических операций. Ее и поили, поднося кувшин к губам.
Животное. Грязное вонючее животное, которое загнали, обложили собаки. Скоро она будет хотеть только одного — умереть. Все они этим кончали — колдуны и ведьмы; многие, громко крича, молили о смерти и, чтобы добиться ее поскорее, сознавались в несметном числе злодеяний — одно ужаснее другого, — которых порой и не совершали. И, однако, эти скоты, жалкие отребья, изъеденные сластолюбием, злокозненные недоноски присвоили себе самую драгоценную тайну на свете. Что же удивительного, что их пытают, без конца изыскивая все новые способы вырвать у них эту тайну? Сам Боден в эту минуту, располагай он каким-нибудь средством, пусть самым кровавым, самым жестоким, установить правду, не колеблясь к нему бы прибегнул. И ведь он читал о процессах, где все было так ясно, так убедительно. Однако он захотел убедиться сам, своими глазами, дотронуться рукой и понять, подобно святому Фоме, которому было позволено вложить персты в рану Иисуса Христа. Боден с тревогой спрашивал себя, не примет ли и это судебное дело такой же удобоваримый вид под пером столь недалекого человека, как секретарь суда, и в голове этих неповоротливых, невежественных судей. Если убрать окалину сомнений, вздохов, осторожного первоначального нащупывания, не останется ли образ отъявленной колдуньи, цыганки, насылательницы порчи, отравительницы, повинной в чужой смерти (а то и в нескольких смертях), участвовавшей в шабаше и видевшей дьявола в облике человека в черном? Разве усомнился бы он в подобных выводах, преподнеси ему весь процесс в таком виде?
Оставалось предположить, что ведьмы не желают, чтобы их судьи пребывали в уверенности и душевном покое. Возможно, разумнее всего не обращать внимания на недомолвки, к которым они прибегают из непременного стремления навредить. И потом, раз существуют христиане, лишенные благодати, несмотря на их молитвы и благие деяния, то почему не может быть ведьм, которых их собственные злодейства никогда до конца не защищают от сомнений? Тогда какая таинственная сила заставляет ведьм упорствовать, в то время как многие верующие устают от своей добродетели?
— Но вы продолжали снова и снова? Почему?
— Да за деньги, чтоб ей пусто было, — вступил секретарь суда. — Эти женщины сколачивают себе неплохой капитал. Честному человеку столько не собрать!
Как он был далек от них, этот человечек! Да, от них, потому что Жан Боден был весь внимание, весь направлен на эту женщину, почти так же, как она, растерянный, обреченный, страдающий. Жанна тоже недоумевала, тоже чувствовала пропасть, разверзшуюся у их ног, тоже не знала, за что ухватиться, как удержаться, и только слабая надежда сделать зло, лишить надежды другого была единственной нитью, соединявшей ее с жизнью, с людьми. Сделать зло ей предоставлялось в последний раз, и одержать верх она могла лишь над одним человеком: судьей — вот он сидел перед ней, взволнованный, связанный с Жанной узами тревоги и надежды, а она не знала, как взяться за дело, хотела излить на него свою злобу, но злобы не было.
— Итак, вы продолжили свои занятия.
— Да.
— Продавали любовное зелье, яды с целью навредить?
— Продавала яды, зелье. Но кому она хотела навредить? Другим? Себе? Даже в эту минуту Жанна отчаянно
желала нанести ему удар, ранить — не потребность ли это в последний раз обрести связь с другим человеком, не способ ли зацепиться за него, полюбить? Ненавидела Жанна или, как сестру, любила Тьевенну, которую унизила, над которой возымела власть? Она ненавидела ее счастье, обманчивый покой Тьевенны, а не саму слабую добрую женщину, которую никто не любил и которой Жанна открыла на это глаза. Даже во Франсуа Жанна в первые дни ненавидела его самоуверенность, ненавидела в нем обладателя добродетелей, которые он, как стадо баранов, гнал перед собой с гордым видом. Но Франсуа страдающего, полубезумного, умирающего без причастия — ей тоже суждена такая смерть, — Франсуа высмеиваемого, осуждаемого, гибнущего Жанна любила. Ей хотелось положить его голову себе на колени и по-матерински сказать: «Видишь теперь? Видишь, куда это тебя завело? Видишь, что с нами всеми?» Те же слова она хотела сказать в церкви распятому Христу: «Видишь, куда приводит вера в любовь? Сидел бы смирно…»Однако она и сама не сидела смирно, находя радость в отчаянии от своей пропащей жизни. Она делала все невпопад, проникала в мир гнева и снов, где нет ничего невозможного. Между смертью на костре и смертью в канаве, в риге, незаметной голодной смертью женщин-бродяжек она выбрала первую. И когда она глядела на Христа в зале допросов, ей иногда хотелось пожать плечами, как бы извиняясь, хотя и шутливо, за то, что сама не следовала тем хорошим советам, какие давала ему. А как же стремление навредить! Да, она стремилась к этому, когда они лгали, утверждали, подобно палачу, что счастье возможно! Но разве она не любила их, когда потом они приходили ночью, будь то в Компьене, Сен-Квентене или в любом другом городе, где она жила, чтобы вымолить иллюзию любви, деньги, от которых нет пользы, или смерть для других, которая на минуту позволит забыть о своей собственной?
Стремление навредить! Конечно, Жанна хотела, чтобы их с ней сблизили несчастье, несбывшиеся мечты, неутоленная жажда мести. И как бы награждая себя лакомым блюдом, небольшой суммой денег, кратким отдыхом посреди пустыни, которую надо преодолеть, Жанна давала им зелье, яд, фигурку, которую они клянчили. На миг они делились с ней, как делятся теплом очага с промокшим на улице, своей надеждой, недолговечной маленькой надеждой, будто на время ценой своих сбережений, душевного покоя, ценой своей жизни они смогут повлиять на свою судьбу. И она тоже верила (уверовала ли до конца?), да, верила, что от нее что-то зависит и она сможет что-то изменить. Но какая разница — будет одной смертью больше или меньше? Меняет ли что-нибудь в жизни обладание телом любимого человека? Не доверилась ли Жанна видимости, ведь теперь перед лицом смерти, перед лицом этого последнего собеседника она оказывалась, как в детстве, бедной и нагой? Стремление навредить. Другими словами, сделать зло. Она и делала его снова и снова, но зло тут же распадалось. Оно никогда не казалось окончательным, не принадлежало Жанне. Жанна сказала правду: она так и не убедилась.
— Я хотела им помочь — ее попытка быть искренней выглядела смехотворной.
— Помочь убить, околдовать, переспать с чужой женой, совершить преступление, сделать выкидыш?
— Да.
Одна беда на всех, один грех. Помочь им. Все обречены, все в союзе против Бога; некоторых Жанна ненавидела — тех, кто объединялся против нее. Но когда они к ней приходили, похожие друг на друга, жалкие, ее братья, она хотела им помочь. Она знала — о, она узнала это очень быстро, — что дело это безнадежное, что никогда нельзя быть уверенным до конца; самое жестокое, самое несомненное преступление оставляет привкус неудовлетворенности, и удивленно спрашиваешь себя: «Всего-то?» Однако на этом пути не останавливаются. Надо продвигаться вперед, пытаться снова и снова. С каждым разом черное пламя все больше утихает, надежда головокружительно сжимается до крошечной точки в ночи, а потом в безумии своем уже преследуешь саму ночь, ночной холод, и нет сил вернуться назад.
— Подведем итоги: вы сознаетесь, что убили Франсуа Прюдома?
— Да.
— Сознаетесь, что околдовали мэтра Юка?
— Да.
— Сознаетесь, что околдовали мадемуазель д’Оффэ? Что резали детей, были на шабаше, участвовали в оргиях, продавали яды и любовное зелье, видели дьявола в облике человека в черном?
— Да.
Голос ее звучал торжественно, как в церкви, когда крестят ребенка и спрашивают: «Отрекаешься ли ты от Сатаны, от его царства и его деяний?» Или как на шабаше, когда женщины (содрогаясь и трепеща, они вдруг ощущали себя равными священнику, обладающими властью над невидимым, и это они — униженные, битые, чья плоть и души страдают от самых разных невзгод) говорят: «Я отрекаюсь от Бога, отрекаюсь от спасения, отрекаюсь от своей души» — и верят, по крайней мере в эту минуту, в свое могущество и в свою способность изменить свою жизнь.