Три жизни
Шрифт:
— Нету, нету у Коли праздников, — с материнской лаской в голосе сама себе воркует Федосья Попиха. В селе чуть ли не сплошь Поповы по фамилии, у старушки Федосьи фамилий по замужеству еще две — Старикова и Завьялова, да вот нет же, зовут Попиха!
Она с кривобокого крылечка глядит в улицу, где возится с машиной сосед Борисюк, время от времени посматривает выше завозни на пятистенник подружки Марии. Чего, чего она не торопится в гости к старой Попихе? Тишина праздничная по нраву Федосье: нет, ныне не молвишь, что, кто празднику рад, тот накануне пьян. По теперешним временам не вспыхнет драка, никто никого не изувечит и беда не сотворится. Хотя ей не в диковинку, на ее-то памяти многие годы
Однако чего-то Мария задерживается, не идет. Видно, старается угодить стряпней своему Тольке — сыну-поздышу. Принесла она его, к удивлению всего села, на пятом десятке. Теперь вот Мария на пенсии, а парню едва семнадцать исполнилось.
Первый сын у нее от первого мужа, убитого на последней войне, умер двух лет от роду. И вот на старости родила еще парня! От второго мужа Федора Гармонщика, что был старше Марии на пятнадцать лет. Он и не дождался, когда дите подрастет, внезапно скончался на свадьбе в соседней деревне Першино. Скончался не с вина — Федор лишь пригубливал рюмку, за что его и ценили да наперебой приглашали на гулянья. Вдруг «ожил» у него осколок. Засела германская железка с войны где-то близко к сердцу и не давала о себе знать почти двадцать годков. Кралась, кралась она и добралась-таки до Федорова сердца. Ткнулась в него, и… ойкнуть не успел мужик, застонала за хозяина растянутая гармонь, соскользнула с коленок на половицы под ядреную дробь женских и мужских ног.
Люди не сразу и поняли, почему замолчала гармонь, и какое-то время плясали и ухали, пока не настиг их пронзительно-леденящий вопль Марии. Она трясла за плечи сникшее тело мужа и от страшной догадки теряла разум. Как, как же может так сразу на глазах умереть человек, ее муж, ее Федор?!.
Однажды Федосья в Далматово, куда ездила погостить к сестре Александре, слыхала разговор незнакомых мужчин на вокзале. Один с каким-то раздражением говорил другому, здешнему: «И чего вы здесь постоянно твердите о войне? Фронт от вас эвон где, за тысячи километров был!»
— Эх ты, Никита! — не спорил, а укоризненно качал головой тот, здешний. — Да ведь там за тыщи километров наших отцов и братьев убивали, а нам здесь каково доставалось? Разве можно забывать?
Да, рад бы забыть о войне, а она вон через сколько годов нашла Федора, осиротила Марининого поздыша. Вся неистраченная ласка ушла на Тольшу, и парнишка рос не по-деревенски избалованный, самодовольный и отчаянный. Марию при народе звал кратко «мать», а за глаза — старухой, бабушкой и пенсионеркой. От колхозной работы не отлынивал, зато учителя местной восьмилетней школы не чаяли, как избавиться от неисправимого лоботряса.
Конечно, терпеливо «тянули» Тольку из класса в класс: попробуй не перевести — затаскают в район и в сельсовете разговоров не оберешься. Наверное, мысленно каждый из них перекрестился, когда под жидкие хлопки и хохот в зале вручили здоровенному парню свидетельство об окончании школы. Толька, красный и потный, вразвалку спустился со сцены, не глядя на восторженную мать, вышел в коридор. Через незакрытую дверь и Федосья, и многие видели, как он прикурил сигарету, пыхнул дымом и застучал туфлями на выход. Трудно было понять стороннему человеку, кто же больше всего намаялся в стенах школы — учителя, обязанные дать восьмилетнее образование Тольке, или он? А Мария долго таскала в кармане запона Толькин аттестат, где по всем предметам красовались неуверенные тройки, пока тот не отвез его вместе с корявым заявлением в училище механизации.
— Прибыл, как бы не так, поздыш! — ворчала Федосья, суча ногами от нетерпения. — Лежит себе, лбина, на перине, а Мария трясется над ем, как парунья. И то не хочу, и ето не хочу! — передразнила
она Тольку, сплюнула в сердцах и хлопнула избяной дверью. Оно хотя и не студено на улице, но и не лето красное.Федосья опнулась у порога и придирчиво осмотрела жилую половину избы. Горницу, светелку, на зиму она не отапливает, а отводит ее под соленья, варенья, хранение муки и зерна. Только мясо и сало выносит в чулан. Осела изба, сгорбилась, снизился потолок, и о брус да полатницы зять всегда задевал головой. А она нет, она сама осунулась к земле ближе.
Но, как и в молодые годы, чистенько у Федосьи, все прибрано. Половики выкладные по крашеному полу, у порога поверх клетчатая клеенка. Не на голове же человеку зайти! Если наследит чего обутками, так клеенку мокрым вехтем шоркни — опять чисто!
Стол накрыт скатертью льняной, по ней красной ниткой узоры вышиты. И ее по столешнице клеенкой застелила: пусть гости не опасаются чем-то закапать, упятнать. Стены Федосья оклеила картинками цветными из журнала «Огонек» — внук Вовка натаскал от отца. А в простенке поместила облигации и единственную Почетную грамоту из колхоза.
За облигации досталось Федосье и от зятя с дочерью, и от Марии с кумом Славой.
— Дура! — отчитывала ее дочь Валентина. — Последнее все шло на заем, от нас все отымала, и нате-ко — прилепила крахмальным клейстером на стены! Да их же все равно станут когда-то погашать!
Федосья и не одернула дочь, одно оправданье нашла:
— Дак, поди-ко, не доживу до тех пор, не второй век мне вековать.
Как-то заковылял к ней хромой Семен Кузьмич, в войну и первые послевоенные годы самый грозный человек — налоговый агент. Он по старинной привычке припер было к стене Федосью:
— Издеваешься? А над чем, подумала? А чем кончиться может — подумала? Это же госзаем, государственные знаки! Политическая статья!
Федосья сперва оробела, но вовремя опомнилась и указала перстом на портреты мужа и сына:
— А это ты видишь, крыса тыловая? Василий-то и Степша за што свои головы сложили, ето ты знаешь?! Нашелся политический! Да мои-то облигации дороже грамоты, пущай видят люди, чем еще Федосья помогла победе!
Затряслись синие губы Семена Кузьмича, однако ничего больше не вымолвил. Прошла его власть над забитыми обездоленными солдатскими вдовами, канули навсегда политические «статьи» и «враги народа». Заспешил он на улицу, боясь самого смертельного для него вопроса: за что, за какие заслуги отобрали у него «красные корочки» — партбилет?
Молодой Василий ласково смотрел с портрета на старуху и, казалось, узнавал и не узнавал в ней веселуху Феню. А она помнила его именно таким и досадовала на фотографа из города: зазря нарядил он мужа в пиджак, белую рубаху с галстуком.
Рядом с мужем сын Степша. Как подавала увеличивать фронтовую карточку, строго-настрого наказывала ничего не подрисовывать. Послушались. Вот и сидит Степа в солдатском, с медалью на левой стороне груди и с орденом Красной Звезды справа. Там же и нашивка за ранения. После госпиталя снимался, больше не довелось…
Да… Рядышком на стене муж и сын. Перед ними Федосья облегчала слезами душу, если бывало горько и невмоготу. И сегодня, чуть свет, подошла она к ним и прошептала:
— С праздником, с Октябрьскими, мои мужики!
Ниже портретов в рамке под стеклом дочь Валя — одна, с подружками, с мужем и с ребятишками. Каким-то испуганным снялся внук — покормыш Володьша. Вроде бы вызвала тогда учительница к доске, а он урок не выучил.
— Чего-то и Володьша сегодня долго не бежит. Должен еще вчера из своего техникума приехать, где ему утерпеть! — вздохнула Федосья и села на лавку в передний угол. Отсюда видать улицу к Марииному дому и заулок, откудова может показаться внук.