Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тридцать третье марта, или Провинциальные записки
Шрифт:

P.S. Приехать в Бронницы, найти там Советскую улицу, бывшую Дворянскую, а на ней бывший дом купца Зимина, а в этом доме вход со двора, и по стертым ступенькам подняться на второй этаж, не заходя ни в отделение комитета статистики, ни в нотариальную контору, ни в детскую библиотеку, даже не гладя кошку, что живет под лестницей, а прямиком в музей истории, в одну из трех или четырех крошечных полутемных комнаток — ту самую, на стене которой висит большая фотография Дворянской улицы, будущей Советской, с настоящим домом купца Зимина, извозчиками, толстыми городовыми, лавками скобяных, бакалейных и колониальных товаров, колокольней собора Михаила Архангела и небом, еще не исцарапанным самолетами… посмотреть на нее… перелезть через рамку, войти внутрь и идти, идти, не оборачиваясь.

* * *

С самого утра настоящая зима. Снег валом валит. Мягкий. Снежинки крупные, отборные. Такая растает — воды на большую женскую слезу наберётся. Хорошо не горькую. Вот когда метель злая, мороз и снег колючий — тогда на скупую, мужскую. А ещё сегодня День свежих следов. Больших — человечьих, маленьких — птичьих. Жаль только, заметает их быстро. Обернёшься назад — уже и не видать почти ничего. Если ещё и забыл куда шёл… Жалко, дровней нет. На них бы сейчас, торжествуя, путь обновить. А и пешком обновлю. За колбасой докторской, буханкой бородинского, конфетами «Коровка» и чаем «Ахмад» с бергамотом в больших зелёных пачках.

Боровск

Топоним Боровск ведет свое происхождение от слова бор, а вовсе не боров, как считал Александр Сергеевич Пушкин, писавший своему приятелю «Душа моя, Каверин — каково поживаешь в свином городке?» За это Наше Всё в Боровске невзлюбили, и местный художник даже нарисовал великого поэта на стене одного из домов в обнимку со свиньей.

Бог с ним, с Пушкиным. Не этой обидной шуткой прославился Боровск. Если хотите знать, то у него этих самых, как сейчас принято говорить, «брендов» куры не клюют. Взять хотя бы Константина Эдуардовича Циолковского, преподававшего математику в Боровском уездном училище. Константин Эдуардович был выдающимся городским сумасшедшим самоучкой. Зимой привяжет к спине парус, встанет на коньки и мчится по льду Протвы: скорость ветра он таким образом измерял. А мимо него по берегу этой самой Протвы телеги едут, а телеги, известное дело, лошади тащат, а лошади шарахаются от такого чуда, а возницы Циолковского аттестуют такими, понимаешь, словами… Хорошо, если только словами.

Бывало так ему, бедному бока-то намнут… Но он стойкий был. Принесут его, полуживого, домой, жена в постель уложит, примочек свинцовых понаставит, а он даже не застонет, только проскрипит зубами:

«Парус! Порвали парус!» и к стене отвернется. Потом неделю дома отлеживается, мечтает о звездах и детишкам разные опыты физические показывает. Смастерил однажды игрушечный воздушный шар, положил к нему в корзинку горящих лучинок и пустил в небо на радость детворе. Шар и улетел на площадь, к торговым рядам. Одна горящая лучинка возьми да и выпади на крышу мясной лавки. Мясники были еще хуже извозчиков. В том смысле, что кулачищи у них… Вот тогда-то и зародилась у Циолковского мысль о ракете. Дай, думает, сменю глобус Боровска на другой. Ну, про ракету я здесь рассказывать не буду — это отдельная история и не одна. Замечу лишь мимоходом, что после испытаний первого в отечественной истории ракетного порохового ускорителя супруга изобретателя и все его шесть детей валялись у него в ногах и умоляли бросить ракеты и заняться дирижаблями.

Вообще-то Боровск — городок тихий. Календарь калужской губернии за девятьсот шестой год сообщал: «Город имеет в окружности 10 вёрст; в нём 22 улицы, 3 переулка и 1 площадь. Жителей в городе: мужчин 5365, женщин 5865, а всего 11230 чел. Все русские. Город освещается керосином. В нём 48 фонарей. В городе 1 ночлежный дом. Нищих в городе 20 чел. Штат полиции: 2 полицейских надзирателя и 16 человек городовых. Одна тюрьма. Содержится в ней средним числом 40 арестантов. Особенностей в городе никаких нет».

И через сто с лишним лет население Боровска ничуть не увеличилось, а даже наоборот. Керосиновых фонарей уж нет, как нет и ночлежного дома. Тюрьму новые власти в начале тридцатых переделали под общежитие рабочих ткацкой фабрики. В народе это, с позволения сказать, общежитие называют «Дом ударника». Там и сейчас живут. Не так, конечно, просторно, как те сорок арестантов, но жаловаться все равно некому да и толку никакого. Нищие разбрелись. Скорее всего, подались в Москву на заработки. Теперь настали такие времена, что нашим маленьким провинциальным городкам нищие не по карману. Что же до особенностей, то они все же у Боровска есть.

Местные жители, когда не воевали с татарами, поляками, французами, немцами, с соседями [17] и сами с собой, более всего любили выращивать лук и чеснок. И очень любили есть и тот и другой. Последние микробы от такого количества выдыхаемых фитонцидов передохли еще в Смутное время, о чем имеется запись в расходной книге Пафнутьева монастыря. Кстати, сам монастырь тогда назывался Пахнутьевым, поскольку монахи были страшные лукоеды. В той же расходной книге записано, что во время осады монастыря войсками Самозванца трое поляков, на которых дохнули защитники монастыря, мгновенно увяли, что твои микробы. В Отечественную войну с Бонапартом были даже случаи падежа изнеженных французских лошадей, не говоря о самих лягушатниках.

Наполеон, кстати сказать, ночевал в Боровске, в доме местного купца Большакова. Правда, всего одну ночь. Пока император спал, камердинер смазывал ему пятки, лыжи и все остальное, чтобы наутро было ловчее отступать по старой Смоленской дороге. После ночевки, как гласит местное предание, в доме остались зарыты несметные сокровища. Искали потом эти сокровища, искали… одних только наполеоновских треуголок нашли дюжину но, кроме нескольких обгорелых подметок французских сапог, ничего и не нашли. Спустя много лет в этом большом трехэтажном доме поселилось какое-то советское учреждение и даже поставило перед ним памятник Ленину. Потом советское учреждение выехало в неизвестном направлении, а клоун остался памятник остался. Так и стоит с протянутой рукой в окружении покосившихся и нечесаных елок.

О доме, в котором ночевал Наполеон, о том, как вой на двенадцатого года коснулась Боровска, и о многом другом я узнал от Дмитрия, молодого, если не сказать юного, экскурсовода местного краеведческого музея. Дима огненно рыж и упорно отращивает бакенбарды и эспаньолку вопреки желанию последних. Фамилиями наполеоновских маршалов, русских генералов и названиями мест сражений Дима сыплет точно горохом. Родители после школы отдали его учиться на бухгалтера, а он хочет быть историком. И будет им. Если, конечно, в этом мире существует хоть какая-то справедливость.

Музей в Боровске бедный, если не сказать нищий. Раньше-то он был богатый, но пришла осень сорок первого и немцы стремительно приблизились к городу. Уходя, наши войска буквально за день до оккупации с самолета разбросали листовки с разрешением местным жителям брать оставшиеся продукты в магазинах и складах. Про музей в листовках ничего не говорилось, но… Директор музея сказал мне, что только три экспоната, на которых стояли печати, вернули обратно боровчане после войны. Вот и лежат в музее ржавые немецкие каски, мосинские трехлинейки и пробитые пулями котелки. Да еще немецкая табличка, на которой написано «Ул. Полковника фон Арнима». Так они переименовали улицу, идущую к дороге на Москву. Завела она их…

Все же из остатков былой роскоши удалось составить экспозицию, посвященную Смутному времени, но и тут пришла беда — протекла крыша, и экспонаты залило водой. Денег на ремонт местные власти… Можно подумать, что только в Боровске начальство такое.

Теперь на месте этой экспозиции лежит непромокаемая дубина народной войны, рогатина и ошарашник — метровая толстая палка с прикрепленной к ней на цепочке увесистой гирей. Такими ошарашниками встречали боровские крестьяне французов. Хорошо бы и местные власти встретить, да разве заманишь их в музей?

Сквозь асфальт на центральной площади местами краснеет кирпич, которым еще задолго до семнадцатого года вымостили тротуары. Советская власть потом закатала все в асфальт, но то ли он оказался плохо положен, то ли кирпичи норовят вылезти из-под него… Краснеют и все тут.

Старуха, древняя как тот кирпич, продающая на рынке шерстяные носки собственной вязки, говорит краснощекому мужчине, пьющему пиво и не думающему покупать носки:

— Утром проснулась, а в голове среда. И ведь знаю, что воскресенье, а все равно среда. Уж третий час, а она все не проходит. Прям и не знаю что делать.

Мужчина понимающе шмыгает носом и высказывается в том смысле, что хоть и холодно сегодня, зато дождя нет, а то вчера как ливанул — так он до нитки как последняя собака. После слова «собака» он допивает пиво и уходит.

Если отойти от центральной площади, на которой стоит музей, километр или около того, то на улице Текстильной (бывшей Успенской) можно увидеть купеческий дом позапрошлого века. На одной из стен этого дома тем самым художником, который изобразил Пушкина в обнимку со свиньей, перерисован со старинной открытки вид Успенской улицы (будущей Текстильной) в самом начале прошлого века. И виден тот же самый ничуть не изменившийся дом. И те же самые окна с кружевными наличниками. И та же герань стоит в окнах. И та же собака задирает лапу возле того же угла, и те же люди выходят из двери… Только такой наивный мечтатель, как Циолковский, мог думать, что из этого места можно улететь. Даже на ракете. Хоть бы она и была двухступенчатой.

* * *

Бразды пушистые взрывая бежать по заснеженному полю куда глаза глядят, а потом как остановиться, как замереть, как не дышать и смотреть на глазированные снегопадом сосны, величаво выступающие тебе навстречу, на облака, которые эти сосны ведут за собой в поводу на белых сверкающих ниточках, на черные и желтые сухие травинки, бегущие, падающие и снова бегущие точно свора гончих по глубокому снегу впереди сосен, на белые волны дальних холмов с качающимися на них лодочками деревенских домиков с огоньками цвета липового меда внутри, с самоварами, чашками крепкого чаю с мятой, вареньями в стеклянных вазочках на толстых ножках, сдобными сухарями и сонными, неповоротливыми мыслями о том, что снегу навалило выше крыши собачьей будки и надо бы запасти его на следующий год, да лень вставать, надевать валенки, тулуп, брать в руки жену с лопатой…

Командировка в город N.

Поезд Москва — Чернигов. Ночь. Какая-то станция. Кажется Сухиничи. Просыпаюсь оттого, что в окно купе стучат. Открываю глаза: передо мной лев и крокодил. Улыбаются. Нет, на ночь был только чай с яйцами. Крутыми, как и полагается в поезде. Оба плюшевые, огромных размеров. В смысле лев и крокодил. Выглядываю на перрон. Полное сальвадорское дали. По ночному перрону, в тусклом свете фонарей бродят люди, увешанные с ног до головы плюшевыми игрушками. Зайцы размером с волка, волки размером со льва и львы размером с небольшого слона. Лебеди, чебурашки, поросята, ежики. У ежиков плюшевые иголки. На каждом коробейнике висит зоопарк небольшого райцентра, если б такие зоопарки заводили в наших райцентрах. Попутчики сказали, что коробейники — работники местной фабрики игрушек. Им зарплату выдают плюшевой фауной. Вот и крутятся. А еще были огромные куклы в красивых подвенечных платьях. Был бы лилипутом — приехал бы сюда покупать платье для своей невесты.

Город N — это на северной Украине. Сюда, наверное, приезжать умирать хорошо. Простишься без сожаления. По улицам сонные куры бродят. Что-то клюют. Жители, похожие на этих кур. Какие-то истерзанные кильки на прилавках ларьков. Церковь, перестроенная из школьного спортзала. Из автомобилей старенькие москвичи, запорожцы и копейки. Даже гривенников нет. Часы на угловом доме остановились. И слава Богу, что остановились. Кажется, до своей остановки они шли в обратную сторону.

Огромный военный завод, на котором делают мои химические реакторы. Раньше завод делал… Впрочем, кому интересна теперь их заплесневелая военная тайна. У заводоуправления пейзаж побогаче. Кроме кур бродит еще и два индюка. Индюки злые, агрессивные, клекочут. Ну, это понятно — завод военный.

В кабинете начальник инструментального цеха. Начальник кричит в телефонную трубку:

— Небылица? Иван Тимофеевич? То Якименко. Да. Ты ж почему договор срываешь, а? Нам же оторвут все! Нет, ты мне дуру не гони, в договоре написано… вот — выконання, нет выкорыстуванняя, нет… Галя! Галя! (это секретарше) Кончай трындеть, переведи ж мене эту… мать… на понятный язык! Хер поймешь! От же ж напридумали!

Беседую с мастером.

— А отчего у вас резьбы так плохо нарезаны? Вон гребешки какие рваные. Какие составы используете? Олеиновую кислоту используете?

— Эта… Она вонючая дюже. А вентиляция у нас того… не работает. Да и нет у нас той кислоты. Дорогущая.

— А что используете?

— А сало.

— ?!

— Та нормально. Еще кислое молоко пользуем. Нам тут выдают молоко, так мы его сами и киснем. А сигаретки у вас нет? А то пошли б да покурили. Та не переживайте, перережем мы вам те резьбы. Сколько тех резьб…

В кабинете у главного инженера подписываем акты на то, что уже сделано. Сделано, кстати, сказать, хорошо. Не благодаря, а вопреки, конечно. Со мной представитель фирмы, для которой я изобрел эти самые реакторы. Моя подпись маленькая, а его большая. На нее ставят печать и бутылку коньяка. Главный инженер предлагает две и шоколадку. Он скромен. Если прикинуть объем его живота, то … Впрочем, какое мое дело — за меня будет пить представитель фирмы. У него богатый опыт и чайный цвет лица. Посылают секретаршу за… Мигом оборачивается. Начинается церемония подписания. Главное успеть. До отхода поезда осталось всего четыре часа. Чокаемся. И еще. И опять. И снова. Первая бутылка уже не жилец. Главный инженер жалуется на жизнь.

— А раньше у нас было три линии. И мы все … круглые сутки. А испытания в Кривом Рогу? Как ебнет, так мама не горюй. А девки там… А сейчас … вот твою херню химическую делаем. Ты можешь из нее стрельнуть? Так чтоб километров за пятьсот-восемь-сот? То-то же.

Чокаемся.

— А то, что мы заказ запороли, ну тот, что на крылатых ракетах… ну, ты помнишь, короче. Ну который СБ-6. Так ведь инструмента ж нет приличного. Станки пенсионного возраста.

Чокаемся.

— Петра вот уволили. Спился Петр. Наливай давай … А какой был главный технолог! Ты его не знаешь. Ты позже к нам пришел. А где шоколадка? От Наташка! Небось уже и домой отнесла. Ну, давай на посошок.

* * *

Зимой, в ненастье, небо опускается низко-низко. Облака, особенно старые, измотанные ветром, теряют ориентацию — поди, разбери, где верх, а где низ, когда и земля и небо белые. А тут еще деревья верхушками, трубы дымами как начнут им мягкие подбрюшья щекотать, так из них снег-то и посыплется. Из молодых облаков — мелкий, сверкающий, а из старых — такие крупные матерые снежинки падают, что только держись за голову. Старые облака, бывает, так и падают замертво на землю. Их потом ногами затаптывают, колесами закатывают, да дворники лопатами сгребают. А облака, которые помоложе, посильнее — те из последних сил, на бреющем, но улетят. Потом из них то репей прицепившийся выпадет, то веточка березовая, то шишка еловая. А однажды случай был: из облака девушка выпала. Стройная, гибкая и тонкая, как та березовая веточка. Таких девушек на улицу и вообще одних лучше не отпускать, а уж в ветреный день их непременно нужно держать за руку или обнимать за талию, или нести на руках. Иначе улетит. Ну, а уж если никак нельзя вместе, то хотя бы

накормить ее перед выходом. Всего одна тарелка борща уменьшает парусность девушек более чем наполовину. Даже без сметаны и куска мяса на мозговой косточке. Не говоря о чесночной пампушке или горбушке черного хлеба, натертой до блеска чесноком. Или двух пампушках и тарелке вареников с картошкой и грибками. И если после всего съеденного девушка оденется и пойдет на улицу — пусть её. Не удерживайте. А вот ту, которая вздохнет, незаметно расстегнет пуговку на блузке от полноты съеденного чувств и пойдет на кухню, чтобы помыть посуду взглянет на вас так из-под приопущенных ресниц, как будто птичка сейчас оттуда вылетит, а то и две… Вот эту без лишних слов берите за руку, обнимайте за талию и несите на руках.

* * *

На морозе лай собак звонче. Дым из трубы наряднее. То, что кричит в сердцах сосед своей заглохшей шестерке — виднее. Сморщенное, красное от холода солнце норовит сесть не в чистое поле, а куда-нибудь в лес. Еще и натянет на себя два, а то и три толстых ватных облака. Высунешь нос на улицу и думаешь:

— Нет, все остальное как-нибудь в другой раз высуну. Да и нос, пожалуй, надо втащить обратно.

И втащишь, чтобы высунуть его в другой раз уж не на улицу, а, к примеру, в рюмку перцовой настойки или даже в две. А не тут-то было! Увидит ненароком твой размякший, утративший бдительность нос жена — и давай тебя за него водить. То ли носы у нашего брата так устроены, то ли пальцы у их сестры так ловко приспособлены для этого самой эволюцией — сам черт не разберет.

Поезд Москва-Одесса

Душное купе и чай в ностальгических мельхиоровых подстаканниках. Во время чаепития, по старинному российскому обычаю путешествующих по железной дороге, ложечку из стакана не вынимают и правый глаз рукой не прикрывают.

Подъезжая к Киеву, с меня слетела шляпа разглядывал многочисленные политические агитки, намалеванные на заборах и домах, стоящих вдоль железной дороги. Почти все лозунги на украинском и только там, где сторонники Ющенко, кипя и пенясь от негодования, обращаются к сторонникам Януковича, на русском языке написано «казлы донецкие». И еще: «чемодан, вокзал, Донецк». Вспомнилась радистка Кэт из семнадцати мгновений весны, которая во время родов закричала «мама» на русском языке. Видать и тут ребята находились в родильной горячке.

После Киева поезд идет медленно. Так медленно, что снег за окнами под ярким весенним солнцем тает быстрее. По вагонам шустро бегают туда и обратно разные коробейники. Толстая баба с сумками на спине и груди заунывно кричит голосом муэдзина: «пирожки с повидлом до чаю… кефирчик… карты…». Кефир покупают плохо — у многих еще не кончилась взятая с собой водка.

Солнце припекает все сильнее. Поезд замедляет ход перед когда-то белым и красивым зданием вокзала, на каменном фасаде которого вырезано «Казатинъ». Еще видны надписи: «Буфетъ» и «Залы ожидания первого и второго классов». Черт знает, из каких глубин всплывает и начинает глодать совершенно необъяснимая тоска по империи. На перроне тотчас же воображаются щеголеватые офицеры с нафабренными усами и дамы в шляпках с вуалетками. Сверкающий медный колокол, в который звонит дежурный по станции, пронзительный свисток паровоза и… поезд трогается. За нами еще какое-то время бежит бедно одетый мальчонка, просящий купить хлеб и минеральную воду, мужик в камуфляжной куртке, выкрикивающий «рубли на гривны…», скалятся вдогонку буквы надписи на бетонном заборе: «Юра — поц», и тоска мало-помалу отступает.

Потом Жмеринка, а может и Винница, с непременно предлагаемыми варениками с вишнею, горячей картошкой в полулитровых баночках, жареные караси и огромная, не желающая исчезать надпись: «слава труду» на каком-то обветшавшем привокзальном строении.

Наконец Одесса. Язык вывесок, постоянно сбивающийся с украинского на русский. Торговки на Привозе, называющие гривны рублями. Кошерный ресторанчик «Розмарин» на углу Малой Арнаутской и Лейтенанта Шмидта, в меню которого среди фаршированной рыбы, форшмаков и цимесов Бог знает откуда взявшиеся «чебурекас мясной» и «чебурекас рыбный». Про рыбный написано, что он не хуже мясного. И правда. Хотя им обоим далеко до юной официантки с такими… с такими… и такими… что, кажется, ел бы не с тарелок ею поданных, а прямо из рук.

Пляж Ланжерон. Пожилая пара медленно прохаживается вдоль полосы прибоя. Медленно, по глотку, они пьют коктейль из соленого морского ветра, криков чаек, запаха водорослей и гудков далеких пароходов. Щурясь от весеннего солнца, она говорит ему:

— Как бы я хотела приехать сюда еще раз…. Хоть на пару дней…

— Ты же знаешь…

— Но я так хочу этого! Хочу хотя бы надеяться! Возьми пару монеток и брось их в море.

— Но деньги у тебя…

— Господи, какой же ты бестолковый! На, возьми мою сумку. Там в правом кармашке лежит мелочь.

Он, безотрывно глядя ей в глаза, долго и неуклюже роется в сумке. Наконец достает горсть ярких желтых кружочков и, размахнувшись что есть силы, швыряет их в море. Она вдруг вскрикивает:

— Что ты бросил?!

— Твои таблетки, — разом выдохнув, отвечает он.

— И не надейся!

— Да-да-да! — подхватывают чайки.

— Да-а-а… — басит пароход на рейде.

* * *

Ночью дул сильный ветер, летели облака, и три звезды сорвало с неба. Они упали во двор и долго шипели в снегу, пока не остыли. А к утру все стихло. Так обычно начинаются все рассказы. Но у меня не рассказ, а быль. Поэтому я расскажу все, как было на самом деле. Ночью ветер не дул и облака не летели. Летел сосед с крыльца. Его жена выводила из штопора. Вместе с бутылкой. Он кричал ей: «Звезда ты …» И она еще долго шипела ему вслед, пока не остыла. А к утру все стихло. Я встал со свинцовым облаком в голове. Даже с двумя. Пойду, думаю, в лес. Прогуляюсь, проветрюсь. Оделся потеплее, взял перекусить и пошел. До леса от дома полем километра три-четыре. Сначала тропинка идет под гору. Если идти и время от времени оглядываться, то видно, как уходит от тебя за холмы вереница деревенских домов. Последней идет, склонив непокрытую дырявую главу с черным покосившимся крестом, разрушенная церковь. Как она уйдет, так и начинается вокруг язычество. Духи ветра, поля и леса поют тебе протяжные песни, водят вокруг хороводы и кружат, кружат голову. Я шел, болтал с ветром, полем и лесом. Ночью выпал снег, и поле было похоже на мою бороду — немного рыжего от высохшей травы, немного черного от кустов репейника и много белого от снега. Километра через два я заметил кабаньи следы. Не матерого, конечно, секача, а так — годовалого подсвинка. А ружья-то я с собой как раз и не взял. Что его, думаю, брать? И тяжелое оно, и не сезон сейчас. А потом, ежели с ружьем, то уж без водки никак нельзя. Особенно без перцовки. Так что я его не взял. Да и нет у меня его. И собаки не взял. По той же причине. Иду, стало быть, сам. Вон уже и лес впереди — черный, голый и глухой. А к следам кабаньим, между тем, прибавились другие. Я сначала подумал, что собачьи. Деревня же близко. Только не видно ее. Как ни оглядывайся. И следов этих, которые должны были быть собачьи, все больше и больше. Или не должны… Я поднял глаза от земли и вдруг увидел вдали на тропинке два силуэта. Один большой, как мешок, темно-коричневого цвета, лежал, вытянув в сторону что-то тонкое, вроде ноги. Второй серый, раза в полтора меньше, сидел рядом и помахивал хвостом. Ветер выл… как волк. Глаза слезились. Видимость была почти нулевой. Я сунул руку в карман куртки за сигаретами и нащупал бутерброд со свиной грудинкой, который взял из дому. Бутерброд был горячим и вспотевшим. Он трепыхался у меня в руке… Опытные охотники в таких случаях советуют пятиться назад к тигру лицом. Или с маской на затылке. Но маски, как на грех, у меня с собой не было. Ноги пятиться отказывались. Поломав с десяток спичек, я закурил. Тигр помахивал хвостом, но не шевелился. Я сделал несколько шагов вперед. Тигр… Когда минут через двадцать, превозмогая все, что можно было превозмочь, делая шаг вперед и два назад, я подошел к месту трагедии, то увидел два полиэтиленовых пакета. Один побольше — вроде тех, что дают в продуктовых супермаркетах, а второй поменьше. В первом лежала мерзлая буханка черного хлеба и две пустых бутылки, а во втором — рваный полосатый шарфик, придавленный помятым алюминиевым котелком. Шарфик махал хвостом не переставая. С размаху пнув пустые бутылки, я зашагал дальше. Ветер пел мне что-то легкомысленное, и я ему громко подпевал. А кабанчик нашелся еще через километр, у самой кромки леса. От него остался только обрывок хвоста и толстый, дрожащий как желе поросячий визг, который зацепился за нижнюю ветку дуба и раскачивался на ветру. При ближайшем рассмотрении хвост оказался куском измочаленной веревки.

Конаково

— Вы запомните, — тараторит старушка в краеведческом музее Конаково, — началось все с немца-аптекаря Бриннера. Это он поставил гончарные круги в деревне Домкино, вы проезжали тут недалеко по плохой дороге. Как-то у него дело не пошло, и все у него скупил, вы запомните, аптекарь Ауэрбах. Этот все скупал, скупал и такое тут развернул — даже и к императорскому двору посуду поставлял. И клеймо ставил «Ауэрбах — Корчева». Корчева — это наш бывший уездный город. Мы его потом затопили, когда водохранилище устраивали. А уж потом, после освобождения крестьян, ауэрбаховские заводы купил Матвей Сидорович Кузнецов. Ему двадцать три года было, когда он все капиталы от отца унаследовал. Вы запомните: Кузнецов не пил, не курил потому, что старообрядец и с таким наследством. Кузнецов еще больше развернул все. И в Чикаго посуду на выставки возил, и в Америку, и в Париж. И везде ему медали давали. Большие, вы запомните. Рабочим, конечно, тяжело приходилось. С пяти утра до восьми вечера работали. Чахотка у многих была от пыли глиняной. Но Кузнецов про это не знал ничего: он к нам и приезжал-то всего один раз. Управляющий здесь делами крутил и вертел. Вот вы смотрите на икорницу. Красавица, а не икорница. Это нам бывший служащий кузнецовского завода принес. Они в перерывах на работе икру из нее ели большими ложками. Матвей Сидорович еще несколько церквей нам построил и восемь иконостасов подарил, но мы их все разрушили, кроме одной. Туда прихожане с детьми пришли, когда ее взрывать собрались. Театр у нас тут был. Служащие спектакли ставили. Афиши сохранились даже. Вы запомните: «Феминистка». Шутка в одном действии Анны Саксагонской. Очень смешная. Общество трезвости открыло чайную без горячительных напитков. Правда, она сгорела через два года. Ну, а потом, как революция началась, так все переименовали в Конаково, по имени революционера Конакова. И не просто так переименовали, а объявили конкурс. Наша работница Марья Илютина его выиграла, за что её наградили, вы запомните, самоваром. А еще здесь неподалеку, на Конаковской гидростанции, клык мамонта нашли, но его в Тверь забрали. Вот вы спрашиваете про фаянсовую коллекцию — она огромная была. Одних пепельниц, вы запомните, триста штук. Я сама не поверила, но мне дали сосчитать. Много тысяч экспонатов было. Все увезли. Говорят, что в Москву и в Тверь. Старушки разные иногда на рынок выносят то, что у них осталось. Но дорого — рублей по пятьсот. И завод наш убыточный купил москвич Губа. Как говорится, раскатал на нас губу и купил. На него уж и в суд подали. А что ему… Пять тысяч рабочих на улицу спровадил. Что теперь будет — никто не знает. Кто говорит, что склады будут в заводских корпусах, а кто говорит, что снесут все и на месте завода построят, вы запомните, большой элитный дом из Москвы.

И построят. А по ночам будут вставать из своих могильных форм призраки фаянсовых ангелов, рыб, зверей, крестьян в красных рубахах из обливной глазури, колхозниц с серпами, тонких фарфоровых чашек, блюдец и бродить неприкаянно по квартирам и лестницам огромного дома, неловко задевая за углы, спотыкаясь, падая и разбиваясь на все более мелкие кусочки…

Из Конакова в Москву быстрее всего ехать через Белавино на Дубну, по разбитой дороге километров тринадцать, а потом на пароме через канал имени Москвы. Там как раз проходит граница Московской и Тверской областей. Сейчас на переправе тихо, из представителей властей одна старушка-контролер продает билеты на паром. А еще лет десять-пятнадцать назад на границе шумно было. Выдворяли на пароме домой просочившихся в столицу на заработки тверских крестьян, отбирая у них то зачерствелый гамбургер из Макдональдса, то блестящую эмблему, открученную от какого-нибудь московского джипа. Нехитрые эти подарки везли они своим женам и детишкам. По ночам, если затаиться в прибрежных кустах, можно было наблюдать обмен московских разведчиков на тверских. Говорят, что тверские хотели срисовать чертежи Большого Московского Нефтяного Крана и у себя такой же построить. Как же. Разбежались московские краном делиться.

Теперь гамбургеры везде есть, да неохота их есть. Да и московские джипы докатились до Твери и даже дальше… Сразу после парома, на подмосковном берегу, дорога становится гладкой и сытой, с жирной белой разметкой. Езжай — не хочу.

* * *

По Оке плывут полупрозрачные льдинки. Редкие, точно чешуйки на зеркальном карпе. Протоптанные в свежем снегу тропинки ластятся к ногам. В окнах первых этажей сидят задумчиво-полосатые кошки и делают лапами знаки прохожим. За спинами кошек, в глубине кухонь, хозяйки достают из холодильников хрусткую квашеную капусту для винегрета и соленые огурцы в трехлитровых банках. Их мужья, вместо того, чтобы чистить, как велено, картошку, норовят проверить, настоялась ли водка на клюкве и закусить маринованными грибками, приготовленными для гостей. Потом к одним придет теща с тестем, к другим с мужниной работы пожалует главбух Николай Васильевич с супругой в новой шубке из выщипанной нутрии, к третьим — закадычный друг Федька с баяном, а к — четвертым и вовсе соседка Анна Андревна с огромной шарлоткой из яблок, которых сколько ни ешь, а их только больше становится — так они в этом году уродились. К вечеру всё съедят, выпьют и снова выпьют, а перед чаем с шарлоткой откроют форточки, чтобы малость остыть, выветрить табачный дым, и так грянут «Ой мороз, мороз, не морозь меня…», что во дворе завоет с перепугу сигнализация у старенького «Запорожца», хотя на нем этой самой сигнализации отродясь не было.

Поделиться с друзьями: