Тридцать третье марта, или Провинциальные записки
Шрифт:
— А чего мне бояться. Я с завтрашнего дня на пенсии. Отдохну дома. Пора хоть немного для себя пожить.
Из-за ее спины выглядывала молодая и симпатичная женщина, которую директор отрекомендовала своей молодой сменой. Я понимающе покивал головой директору, а о молодой смене подумал:
— И не надейся. Каждый день, пока жива, она будет сюда приходить. Хоть билеты продавать, хоть чай заваривать, хоть полы мыть. И ты, конечно, будешь директором музея, но и она тоже им будет, а музей … музей замкнет ваш любовный треугольник, в котором нет и не будет ни одного лишнего.Как я проел Новый год, или Опыт исторических записок
Чем старше я становлюсь, тем сильнее хочется писать… нет, не мемуары. Мемуаров я не люблю. Представлять дело так, точно ты один д’Артаньян, а все остальные… неловко, а наоборот — глупо. Мне милее жанр исторических записок. Не тех, в которых описано заседание Государственной Думы или визит одного из наших президентов в какую-нибудь Европу с Америкой, но те, в которых описана жизнь человека частного, не государственного. Тут хороши подробности: что ели, с кем напились пили, кому проиграли в карты и чью коленку совершенно случайно потрогали под столом в гостях. Через сто… да что там — и через триста лет тебе эту коленку припомнят и поставят на вид.
Вообще говоря, наше время не оставило книг, по которым можно изучать как нас вот уже четверть века водят за нос по пустыне наши Моисеи Николаевичи и Авраамы Владимировичи. С более ранними эпохами историкам было проще: взял какую-нибудь «Малую землю» или «Возрождение» и изучай на здоровье эти, можно сказать, энциклопедии советской жизни. Теперь таких книг нет. Что же прикажете брать? Выражение «мочить в сортире» или «хотели как лучше, а получилось как всегда»? Эдак мы и до междометий докатимся. Впрочем, предисловие мое затянулось. Пора приступать к запискам. Пожалуй, я не стану писать всех записок сразу, а напишу для начала только фрагмент пятьдесят второй главы. Потом уж к этому фрагменту при желании можно будет приписать начало и конец.
Наступление нового, две тысячи десятого года, мы отмечали в деревне. Часов за пять до нового года начали резать салаты и нарезались клюквенной настойкой, привезенной одним из гостей из города Кашина. Время от времени во всей деревне отключалась электрическая подстанция, не выдерживая праздничного напряжения. Надо сказать, что праздничное напряжение в деревне почти всю зиму, поскольку аборигены еще со времен крепостного права отапливают свои жилища при помощи нехитрых устройств, называемых «козлами», которые присоединяют непосредственно к проводам на столбах. Нет, печи у этих козлов есть, но у них нет дров. То есть если бы кто-то им их привез и сложил возле печей… Но никто не привозит. Денег на покупку тоже нет. Нет топоров, пил, сил, бензина, чтобы поехать в близлежащий лес и попросту на… пилить этих самых дров. Да что дрова — денег не хватает даже на водку. Кстати, водка «Журавли», настоянная мною на перечной мяте с медом оказалась ничуть не хуже клюквенной настойки, а местами… На этикетке у нее было написано «продукт повышенной экологической чистоты». Что бы это могло означать? Не грязным пальцем деланная?
Потом мы смотрели по первому каналу мультфильм про двух кремлевских куплетистов. Представляю,
И ведь что печальнее всего, когда приносят горячее, то на него уже никто смотреть не может, поскольку натрескались языка с хреном, малосольной селедки с луком, буженины с горчицей и всего подряд с майонезом и кетчупом. Вообще, майонез в русской кухне начала третьего тысячелетия точно надпись «Сделано в Китае» во всей остальной нашей жизни. Нет такого блюда, в которое его уже не добавили или вот-вот добавят. На этом месте опять выключилось электричество и в телевизоре умерли все наши Петросяны, Галкины, Басковы и Кобзоны.
К сожалению, разовое выключение не дает желаемого эффекта. Они там, внутри, как выяснилось, не умирают насовсем, а просто замирают. Если опять подать двести двадцать вольт, то они оживут. Хоть раз дать бы им туда, к примеру, пару киловольт. Потом вымести из ящика обугленные трупики и начать новую жизнь с чистого экрана.
Часам к трем утра, при свечах, сделали попытку перейти к сладкому. Самостоятельно этого сделать не смог почти никто. Некоторые из тех, кого тащили на себе более выносливые товарищи, умоляли, чтоб их бросили в горячем. Кстати, прекрасная водка «Маруся», которая и сама по себе содержит экстракт одуванчиков, настоянная дополнительно на ржаных сухариках и щепотке кориандра, приобретает вкус не просто клико, а клико-матрадура. Возвращаясь к горячему, могу сказать, что рюмка «Маруси» перед четвертью курицы, запеченной с антоновскими яблоками, точно горничная в полутемной прихожей будуара графини. [21]Зимний воздух переполнен колючим молчанием елок на опушке леса. Только понаделает своим острым клювом дятел в этом молчании десяток-другой дырочек, глядь слышь — они уж и заросли все. Если остановиться и замереть самым сильным замиранием, то можно услышать, как еле-еле шуршат оставшиеся еще с лета на стеблях засахаренной инеем травы крошечные прозрачные скорлупки из-под разноцветных песен зябликов и малиновок, электрического жужжания стрекоз и шмелей, как помирает со смеху в своей норе мышь [22] , объевшаяся конопляным семенем, как катается она по полу и дрыгает лапками, как возмущенно стучат ей в стенку разбуженные соседи — пожилой крот и многодетная землеройка, как далеко-далеко в онемевшем от холода небе беззвучно летит неизвестно откуда и куда самолет, в котором сидит немолодой, с залысинами пассажир, жует с остервенением кусок каучуковой аэрофлотовской говядины и думает: — Ну почему, почему они послали меня?! Послали бы Иванова из планового — он бы за день все уладил. Или Петрова… Да что Петрова — послали бы Сидорова из бухгалтерии! Этот вообще договорился бы обо всем по телефону. Нашли, понимаешь, мальчика для командировок. Вот я им сейчас как напьюсь прямо в самолете — мало не покажется! Попляшут еще у меня…
Зоологический факт: у мыши сердце бьется чаще нашего в пять раз. Потому и новый год мыши встречают в пять раз чаще нашего. Потому так много среди наших мышей хронических алкоголиков. Не у всех мышей лошадиное здоровье. Но это, конечно, касается городских. Полевки и землеройки справляют праздники чаще всего на трезвую голову. Им допивать не за кем. Редко когда удается им погрызть забродивших диких яблок или слив, или приедут к ним в гости городские родственники со своей выпивкой. Обычно это случается тогда, когда какой-нибудь мышиный новый год совпадает с нашим, что бывает не чаще, чем раз в двенадцать лет.
Тут-то и начинается веселье. Но перед тем как сесть за стол, мыши слушают поздравление мышиного короля. Местного, конечно. Понятное дело, что никакого радио и телевидения у землероек и полевок нет, а потому бегает король тридцать первого декабря по тоннелям в глубоком снегу из норки в норку и поздравляет всех до полного заплетания не только языка, но и усов, а в отдельных случаях и хвоста. За столом мыши долго не сидят, поскольку едят очень быстро.
После еды начинается у них разная художественная самодеятельность. Городские родственники представляют живые картины: бесплатный сыр в мышеловке или бой без правил за свиную сардельку, закатившуюся под кровать. Хозяева в ответ покажут пантомиму: как пьяного пастуха коровы домой волокут, или как молодая девка обед принесла трактористу. Еще и в сопровождении хора, исполняющего песню под названием «Не одна я в поле кувыркалась, не одной мне ветер хвост крутил».
Ну, а потом уж дело доходит и до танцев. До танцев мыши большие охотники. Начинают с древнего контрданса «Мышиный жеребчик», во время которого старики танцуют парами с молоденькими мышками. Контрданс состоит из нескольких фигур, одна из которых замечательна тем, что кавалер и дама обвивают друг друга хвостами за талии и в таком виде… Церковные мыши фигур этих не одобряют. Сидят в углу с постным видом и не одобряют. Угощаются в три горла и не одобряют. Потому их почти никогда и не приглашают на такие праздники.
За контрдансом следует молодежный танец — веселый и быстрый фокстрот «Мышиный горошек». Пляшут его и на задних лапках, и на передних, и на всех четырех до упаду. А после упаду все: и хмельные, и трезвые, и старые, и молодые пускаются в зажигательную плясовую под названием «Мышиная возня». Топают так, что на самом верху снежный наст трескается. Хохоту, писку… Кому из озорства на хвост соли насыплют, кому на ус наступят, кого обрюхатят ненароком…
Расползаются все под утро. Довольные, усталые и беременные.В поселке Борисоглебский, Ростовского района Ярославской области, в сотне метров от толстой стены Борисоглебского монастыря, в придорожном кафе «Ника», ко мне подошла маленькая черная и до того лохматая собака, что смотрела она не столько глазами, которых и углядеть-то было невозможно в шерстяных зарослях, сколько розовым пятикопеечным [23] языком. И этим самым языком она так укоризненно посмотрела на меня, что я немедленно отдал ей колбасу, несколько куриных косточек, немного макарон, ломтик зеленого огурца и с огромным трудом саму собаку подбежавшему на хруст куриных костей хозяину кафе.
Кашин
Чем милее русский провинциальный городок, тем больше он похож на девушку. Тихую и скромную. Мимо которой, однако, не пройдешь. Такую обманывать нельзя — на ней надо непременно жениться. Потому и рассказ об этой девушке должен быть рассказом о любви.
Городок Кашин в Тверской губернии как раз из таких девушек. Не знаю, не могу знать, что придает ему очарование: тихая ли речка Кашинка в кувшинкиных листьях, флоксы ли в палисадниках, задумчивые ли кошки на крылечках маленьких домиков или сами кашинцы, никуда не спешащие, похожие на полевые цветы, которых занесло невесть каким ветром в запущенный сад. По утрам они раскрываются от первых лучей солнца, по вечерам тяжелеют от росы, а осенью желтеют, вянут и опадают, чтобы весной снова расцвести. Если идти от центра Кашина к окраинам, для чего и получаса хватит, то дома из каменных превращаются в деревянные, улицы из асфальтовых — в грунтовые, а потом и вовсе становятся тропинками. Домики уменьшаются в размерах, и кажется, что в конце тропинки, того и гляди, превратятся в землянку или норку, в которую юркнет, обратившись в полевую мышку, какой-нибудь местный житель. Но нет, раз уж сказано — цветы, так пусть и будут цветами, хотя… живут кашинцы в таком единении с окружающим их миром, что наверняка могут быть и цветами, и мышками, и даже галками на крестах городского Воскресенского собора, в котором теперь дом культуры. По четвергам, с девяти вечера до часу ночи, в соборе дискотека. И недорого, всего двадцать пять рублей. Редких туристов администрация дома культуры пускает на второй ярус соборной колокольни. Вход на колокольню еще дешевле, чем на дискотеку. Правда, на двери, которая ведет на белую от голубиного помета винтовую лестницу, висит объявление, что вход закрыт по техническим причинам, но это все от злых духов пожарных, как объясняет словоохотливая старушка-вахтерша. На колокольне есть куранты с таким тихим и переливчатым боем, так что даже и не поймешь сразу: то ли это часы бьют, то ли Кашинка, текущая рядом с собором, журчит. А когда-то время в Кашине… Увы, нет, наверное, русского провинциального городка, рассказ о котором обошелся бы без этого «когда-то». Как ни спеши в них приехать, как ни собирайся в дорогу затемно, а все равно приедешь к закату, да и опоздаешь с визитом лет на сто, а то и на сто пятьдесят. А до заката была почти восьмисотлетняя история, был город и столицей Кашинского княжества, и собиралось в нем ополчение в Смутное время, чтобы идти освобождать Москву, были богатые купцы, торговавшие, льном, виноградным вином, знаменитыми кашинскими красками, считавшимися лучшими в России. Один купец основал в городе публичную библиотеку, другой — первую больницу, а третий — краеведческий музей. Кстати, деньги на строительство Вознесенского собора, четверть миллиона рублей, тоже дал купец — виноторговец Терликов, «во искупление грехов». А другой купец, хлеботорговец Жданов, пожертвовал для колокольни собора колокол весом в шестьсот двадцать пять пудов. Жданов был так богат, что хотел крышу своего особняка покрыть золотом и даже писал Александру Второму письмо, в котором испрашивал на то высочайшего соизволения. Может, это и не совсем так, или даже вовсе не так, но кашинцы эту легенду рассказывают уже более ста лет, и за это время она уж точно стала правдой. В местном музее смотрят на тебя с портретов на стенах строгие купцы с золотыми медалями «За усердие» на аннинских лентах. А рядом с портретами в рамках висят государевы указы о пожаловании им звания потомственных почетных граждан. Кашинские купцы были очень набожными. Почти все храмы в городе построены на их пожертвования. Четыреста лет назад на три с половиной тысячи кашинцев приходилось около семидесяти церквей и тринадцати монастырей. Сейчас, конечно, кашинцев больше. Раз в пять. А храмов меньше. Раз в десять. Один из них, храм Петра и Павла, стоит на пересечении улиц Крестьянской и Красных идей. Да-да, именно красных идей. Но про идеи, тем более красные, и без меня все хорошо известно.
Если покинуть эту улицу и дойти до Николаевского Клобукова монастыря, древнейшего в городе, который кашинцы называют меж собой Каблуковым, то во дворе, под небом, усеянным ласточками, можно отыскать поваленное и заросшее бурьяном надгробие кашинской поручицы Дарьи Ивановны Меньковой, скончавшейся в 1862 году, на восемьдесят четвертом году жизни… И не то чтобы жалко поручицы, она, слава Богу, пожила, или обветшавшего захолустного Кашина, который прожил еще больше, или… Нет, не жалость это. Любовь. Без которой о Кашине рассказывать можно, да только…
Кашинцы иногда жалуются, что лежит их городок вдали от туристических маршрутов. Напрасно жалуются. В книге отзывов кашинского краеведческого музея среди записей из разных городов есть запись из самого Санкт-Петербурга: «Спасибо! Пондравилось!»В ожидании автобуса на остановке в городке Протвино наблюдал стоящий неподалеку маленький грузовичок, на лобовое стекло которого с внутренней стороны была прикреплена табличка «Пустой и трезвый». В кузове грузовика из последних сил стоял нетрезвого вида мужчина в бейсболке. Он стучал кулаком по крыше кабины и кричал шоферу, маленькой, худой женщине: — Витя! Витя, блядь! Остановись!
Кострома
На центральной, Сусанинской площади Костромы, называемой местными жителями «Сковородкой», находится красивое здание пожарной части, увенчанное стройной каланчой. Пожарной части там теперь уже нет, но есть музей истории пожарного дела. А раньше, когда там была пожарная часть, в залах музея размещались учебные классы и начинающим безусым пожарным старшие товарищи с усами показывали, как надо баловаться со спичками, чтобы ничего не загорелось. Теперь это старинное искусство, увы, утрачено. Что спички — теперь и пожарные бывают без усов. И только баловаться со спичками все любят, как и сто лет назад. Да только ли со спичками…
Но мы отвлеклись. Чего только нет в музее: и каски брандмейстеров с двуглавыми орлами, и костюмы рядовых с пожарными рукавами, и даже ряд картин, иллюстрирующих народные суеверия, связанные с тушением пожаров. Считалось, к примеру, что пожар, начавшийся от удара молнии, надо тушить молоком. Вот и поливают молоком из ведер и кувшинов горящую избу дед со своею бабкой, и даже какая-то кормящая молодуха в исподнем, с дитем на руках, тоже, по мере сил и возможностей… Пожарных на картине не видно: они только-только прискакали, но уже чей-то могучий брандспойт блестит из-за спины молодухи.
На другом полотне бородатый мужик изо всех сил бросает яйцо через полыхающий дом. По народному поверью, освященное яйцо, перекинутое через горящий дом, мгновенно прекращало пожар. Горело часто, а вот освященные яйца были не у всех. Да и вообще — жили крестьяне бедно. Не только освященные, но и куриные яйца были не у всех. Вот почему бьется в истерике простоволосая баба рядом с мужем семьям погорельцев у нас всегда сочувствуют больше и подают охотнее, чем отставшим от поезда или потерявшим билет в кино.
Завершает экспозицию диорама под названием «Пьяное новоселье». В центре диорамы интерьер комнаты в новом доме. На полу валяются картонные коробки, чайники, многочисленные стопки связанных бечевкой книг. Возле продавленного дивана — деревянный ящик, на котором стоят полные и лежат пустые бутылки. На самом диване разбросаны непотушенные окурки. Чувствуется, что новоселы не просто упились в дым, но перед этим долго спорили об искусстве, литературе и даже философии…
Экскурсовод нажимает незаметную кнопочку и начинается пожар. Сначала мигают красные огоньки в ящике, на котором стоят бутылки, потом загорается диван, потом книжки. Через какое-то время система хитроумно устроенных зеркал представляет вам совершенно другой вид комнаты: закопченные стены и потолок, лопнувшие от жара стекла в окнах, летающий книжный пепел, кирзовые сапоги, обгоревшие до туфель. Магнитофонная запись при этом кричит голосами так и не протрезвевших погорельцев:
— Любка, сука, тут еще две бутылки водки было полных! Куда припрятала?! Да гори она синим пламенем, твоя водка, козел! Серегу тащи — он уж горячего копчения весь…
Ну, насчет магнитофонной записи я приврал, каюсь, но она могла бы быть. А может, эти слова нашептывал экскурсовод, стоящий у меня за спиной…
P.S. В одном из залов музея Ипатьевского монастыря солидный пожилой мужчина в модной норковой кепке спрашивает у заморенного экскурсовода:
— Девушка, я извиняюсь, у вас же этот монастырь Ипатьевский?
— Ипатьевский, да.
— Ну, а раз тот самый, в котором Романовы и все такое, то вы мне скажите, где у них тут дом Ипатьевский? У нас автобус уже скоро обратно пойдет, а мы только монастырь и успели осмотреть…Рассказ подводника
Я как в запас уволился,
так с Камчатки в Кострому и приехал. Друг зазвал. Он тоже подводник. Как приехал — так сразу и работу стал искать. Хотелось мне поближе к воде. Пошел на один дебаркадер — не взяли. Не нужны там инженеры-электрики. И на другом отказали. А на третьем оказалось место в котельной. Аппаратуры у них там много было. Котлы, манометры и все такое. Зарплату предложили хорошую. Наличными, конечно. Тогда, в девяностые, про белую зарплату и не заикался никто. Ну, а я тем более. На флоте-то нас зарплатой не баловали. Работаю, значит. Месяц, другой. Хозяйство содержу в полном порядке. Начальство довольно. Зарплату не задерживают — день в день платят. А что у них за контора — мне без интересу. Я как пришел — сразу к себе на нижнюю палубу и к котлам.Как-то раз подходит ко мне начальник — тот, что меня на работу принимал, и говорит:
— Ты, Константин Сергеич, работаешь хорошо — претензий к тебе никаких. Может, ты отдохнуть хочешь? Так, чтобы по полной программе.
У нас для своих скидки, а тебе по первому разу и вовсе бесплатно будет. Вроде как премия.
И подмигивает. Думаю: может, путевку какую хотят в дом отдыха дать или санаторий. А хрен ли мне эта путевка? Здесь на Волге не то, что на моей камчатской базе с лодками, здесь везде санаторий. Лучше пусть деньгами дадут. Мне семью кормить надо. Дочке скоро в школу. Так, значит, и говорю — лучше материально премируйте. А если нельзя деньгами, тогда ладно, давайте путевку, но чтоб я мог с женой и дочкой поехать. Само собой — их за свой счет.
— Нет, — отвечает начальник. — С женой и дочкой — это не к нам. У нас…
И тут оказывается, что я два месяца отстоял на вахте в плавучем борделе… У меня аж в глазах потемнело. Я, офицер, присягу давал…
Так и уволился. Как ни уговаривали. Даже и зарплату поднять обещали. Шел домой и думал:
— Не дай Бог жена узнает — убьет первым выстрелом из скалки.Павловский посад
Во дворе павлово-посадского историко-художественного музея живут гипсовые дети-инвалиды. Мальчик лет двух или трех, голый, выкрашенный когда-то серебряной краской, без рук и без, извиняюсь, причинного места. Может, это был наш ответ брюссельскому писающему мальчику, а потом у него жестокая цензура отбила руки, чтоб не баловался, чем не следует. Но он, видимо, не прекратил баловаться, и тогда отбили причину этих безобразий. Рядом с мальчиком еще один пьедестал, на него присела девочка лет шести, с косичками, но… опять с отбитыми руками. Ума не приложу, за что ее лишили рук. Неужто за то, что она у мальчика…
В музее экскурсантам по залам самостоятельно ходить воспрещается. К каждому приставляют экскурсовода. Не от обилия посетителей, а потому, что музейных старушек у них нет и следить за экспонатами некому. Вот и ходит с тобой вместе экскурсовод, точно конвоир и следит, чтобы ты не положил в карман старинный буфет или ржавый холодильник «Саратов», который стоит из последних сил в зале истории советского периода.
Начинается осмотр как обычно — с ледникового периода и мамонтов. Снег и лед на диораме с мамонтами желтый, но не потому, что у мамонтов энурез, а оттого, что вся эта красота сделана из строительной монтажной пены. Со временем пена от солнечного света станет коричневой, и можно будет строить новые догадки… Чуть выше мамонтов еще один кукольный театр с первым человеческим поселением в этом крае. Землянка на берегу Клязьмы с двумя доисторическими павлово-посадцами и еще с одним, плывущим по реке на лодке-долбленке. Человечков для этой картины покупали в игрушечном магазине, а там, как на грех, в тот день древних северных людей не завезли, а завезли индейцев и горилл, потому и провожают две обезьяны, в накидках из шкур, а не в расписных платках, плывущего в лодке индейца с отломанным копьем.
В маленьких провинциальных музеях время из-за нехватки места течет стремительно и уже следующая витрина представляет нам быт рабочих местной мануфактуры. В тесной комнате, под сохнущим на веревках исподнем, под часами с кукушкой, под фотографиями предков… все лежат. Лежит за столом, уронив голову на руки, мужик в поддевке, лежит баба на кровати, у люльки с младенцем полулежит на табуретке молодуха, поставив почему-то ноги в таз. А вот глава семейства, остекленевший, со сжатыми кулаками, сидит так, как будто хотел лечь, но не смог. И такое ощущение, что у всех внезапно кончился завод. Или водка. Не лежит только крошечный лысый малец, сидящий на горшке спиной к зрителю. У него ничего не кончилось. Все только начинается.
За скрипучими дверями следующего зала быт мещанства и купечества. Величественные, точно Титаники, комоды и немецкие настенные часы. В детстве в доме у дедушки мне довелось просыпаться и дрожать от страха в полночь под их оглушительный, артиллерийский бой. На дубовом столе лежат чудом сохранившиеся французские журналы мод, которые павлово-посадские купчихи выписывали из самого Парижа. Шляпки умопомрачительные. А осиные талии моделей… Представляю себе, сколько горючих слез пролили наши краснощекие, упитанные Прасковьи и Акулины, глядя на эти талии. Впрочем, не думаю, что это кто-то из них пририсовал усы и бороду одной из парижанок. Это, скорее, какой-нибудь младший братец, стервец этакий. Мало того что у папеньки папироски таскает, так еще и художествами своими журнал испоганил.
А вот макет дома. Красивый двухэтажный особняк из красных кирпичиков. С балконом, с резными деревянными колоннами и башенками. Но ценен он нам вовсе не этим, а тем, что в нем в начале прошлого века была подпольная типография большевиков. А уж после семнадцатого года, как большевики повылезли из подполья, так от этого дома и остался один макет.
В советском зале оглушительно пахнет прокисшими щами. Черт его знает почему. Может потому, что была здесь столовая или кухня. Здание музея в прежних своих жизнях было санаторием для передовиков производства, а потом детским садиком. Дети выросли, передовики оказались в… короче говоря, не в авангарде, а вот запах остался. Под потолком зала, на карнизе типа «струна», висит красное знамя, которое вручили в день тринадцатой годовщины административному отделу красной милиции. Замечательно это знамя тем, что вышито на нем золотым шитьем с ошибкой «от призидиума павлово-посадского РНКА». А еще там есть сокращение прилагательных перед милицией — «раб. крест.», которые до эпохи исторического материализма были существительными… да так ими и остались.
В этом же зале обнаружился совершенно целый гипсовый мальчик. Но он был не родственник голому калеке во дворе. Он был наоборот. С хитрым прищуром недетских глаз. В одежде, с книжкой и кудрявый. Нет, не так. Правильно — «с кудрявой головой». Этот мальчик «бегал в валенках по горке ледяной». У меня был значок с его портретом. Потом от него отвалилась булавка, которой он прикреплялся к школьному пиджаку. То есть она не сама отвалилась, а мы подрались с Вовкой, но не с тем, который на значке, а соседом по парте… Впрочем, все это было давным давно в моем детстве, а не в Павловом Посаде, и к нашей экскурсии не имеет никакого отношения. Хотя, мне потом всыпали и за значок, и за треснувший по шву пиджак по первое число.
В последний, военный зал музея надо входить осторожно. У входа в зал, под макетом березы из нее же спиленной, стоит макет героя отечественной войны с французом, партизана Герасима Курина, с таким свирепым лицом, что его боятся даже экскурсоводы. Одет он в какое-то пальто женского покроя грязно-горохового цвета. Подпоясан партизан розовым кушаком, за который засунут топор, купленный, вероятно, в ближайшем хозяйственном магазине.
Дополняет наряд Герасима Гламурина розовая косоворотка и синие рукавицы.
Совсем уж на выходе, в маленьком коридорчике, стоят два сундука. Они украшены резьбой и обиты ажурными железными и медными накладками. Когда поворачиваешь ключ в замке такого сундука, то раздается громкое и мелодичное «дзынь». Так что, когда хозяин укладывал в него добро или доставал, семье было слышно. И завидно. А некоторым, поди, и тошно.
Да! Совсем забыл упомянуть про знаменитые павлово-посадские платки и шали. Есть, конечно, в музее отдельный зал с платками, с приспособлениями для их раскрашивания, но… я расскажу про другое, которое, на самом деле, про это же. В нескольких километрах от музея стоит Покровско-Васильевский монастырь. Когда я подходил к монастырскому собору, то увидел двух девушек. Вполне современных смешливых девушек в брюках, ярких майках и с рюкзачками. Стояли они у входа и что-то искали в своих рюкзачках. Одна так ничего и не нашла, а вторая достала огромную шаль, которой, за неимением платков, они и накрылись. Еще и завернулись в нее по пояс. Так и вошли, тесно прижавшись друг к дружке. Так и крестились, и клали поклоны одновременно, так и свечи ставили — все в ярких астрах, георгинах и золотых красных листьях. А как вышли из храма, так и пошли, позабыв снять шаль, по дорожке монастырского сада, шурша опавшими золотыми и красными листьями, мимо клумб с астрами и георгинами… Что ни говори, а сразу два бабьих лета в одном саду не часто увидишь.Остановка в пустыне
А указателей к ней и нет никаких. Как доберешься до границы округа Кольчугино, так свернешь с асфальта и пойдет белый от пыли проселок, на котором, точно хлебные крошки на скатерти, рассыпаны то тут, то там стайки воробьев. Километра через полтора будет село Богородское, с худыми, загорелыми дочерна местными жителями и рыхлыми, белотелыми дачниками. И то сказать — какое село… Церкви в нем нет, а может, никогда и не было. Деревня деревней. Зато большая. Впрочем, в нее и въезжать не надо. Как раз у ржавого указателя свернуть налево и пойти по кривой, раскисшей от беспробудного пьянства, разбитой колее деревенскими задами мимо… Нет, конечно, можно спросить у пастушки [24] в рваных кроссовках и засаленной джинсовой куртке с чужого, в три раза большего плеча, как пройти, но она вряд ли ответит. Поковыряет задумчиво в носу, махнет неопределенно рукой в небо, попросит закурить и отвернется разговаривать со своими козами. Так что лучше идти мимо. Пройти заброшенные силосные ямы, на месте которых растет могучая и свирепая крапива, пройти давно разложившийся труп трактора со следами пыток сварочным аппаратом, кувалдой и какой-то матерью, пройти пасущегося черного теленка, привязанного к покосившемуся забору. То ли забор удерживает теленка от самоволки, то ли теленку наказали в случае чего не дать забору упасть… Дальше колея выведет на пригорок, с которого откроется поле с изнемогающими от жары овсами и небо с двумя или тремя высохшими и сморщенными от долгой засухи облачками.
Вот по краю этого поля и неба надо пройти еще километра четыре мимо важных ворон государственного вида, бредущих по колено в пыли, мимо малиновых зарослей иван-чая, мимо высокой и серебристой песни жаворонка. Тут-то ты ее и увидишь. Сначала не всю, а только верхушку колокольни, заросшую чахлыми кустиками. Колея мало-помалу будет зарастать травой, ромашками, пижмой и повиликой. В конце концов, она из последних сил доплетется до оврага и упрется в ручей. Можно, конечно, его перепрыгнуть и пойти дальше, а можно разуться и переходить долго-долго по гладким блестящим камешкам, по мелкому желтому и красному песку, жмурясь от наслаждения. А как выберешься из оврага — так вся она как на ладони и будет. Только продираться надо еще с полкилометра по лугу, заросшему огромным, в человеческий рост, чертополохом.
Сама церковь, приземистая и дородная, с темными провалами окон, почему-то напоминает добрую русскую печь из сказки про гусей-лебедей. Вот-вот раскроет рот и предложит… Но некому. Вокруг леса, поля и овраги. Поблизости нет ни деревни, ни хутора, ни даже домиков вездесущих дачников. Да и дородная церковь только на первый взгляд — там пролом в боку, там трещина змеится, там угол отгрызен, точно грызла его огромная крыса, да и подавилась кирпичами. Обескровленный купол зарос разными деревцами. Сейчас, в середине августа, он еще зелен, а к сентябрю покроется мелким березовым и осиновым золотом.
Внутри прохладно. Во всю ширь одной из стен ходят волны Галилейского моря, рыбаки жмутся друг к дружке в лодке и с надеждой смотрят туда, откуда исходит Свет. Он исходил и исходит… но не здесь. Здесь его выломали, вырвали из стены, обнажив красную кирпичную плоть. Где-то над головой в гулкой пустоте летает шмель и жужжит, жужжит монотонным басом, словно пономарь. В маленькой стенной нише, в которой когда-то была икона или чаша, или… Бог знает, что там было. Теперь там пустое прошлогоднее гнездо из серой соломы. Их много, этих покинутых гнезд.
Из окон, из провалов в куполе падают на мозаичный пол столбы света. Может, и держится храм на этих столпах. Точно на них. Да и не на чем ему больше держаться. Если встать у входа, то за анфиладой арок, за проломом в алтаре можно увидеть «через призму церкви» заброшенное и разоренное кладбище. Немногое от него осталось. Пять или шесть могил, заросших бурьяном. На одной из них до сих пор торчит, воткнутый в землю, когда-то красный, а теперь почти белый букетик искусственных цветов. На другую упала высохшая липа и повалила крест. Рядом с крестом, еле видный в густой траве, лежит небольшой осколок от церковного колокола. Где-то внутри этого осколка, как в глазах умирающего, еще осталось отражение комиссара в кожаной тужурке, размахивающего наганом, пьяных мужиков и голосящих баб. А может, и не осталось. Нам все равно не увидеть.
Чуть поодаль еще одна могила. Разрытая, с вывороченной могильной плитой и разбитым мраморным надгробием, бледно-зеленым от наросшего мха. На надгробии высечен ангел. Лицо у него отбито. Обычно у ангелов крылья отбивают, а у этого — лицо. Наверное, чтобы не смотрел. И не кричал.
А как будешь уходить от церкви, от ее Галилейского моря, от рыбаков в лодке, от столпов света, от ангела, от пустых окон и опустевших гнезд… — то и окажется, что некуда.Гаврилов посад
Гаврилов Посад, что в Ивановской губернии — это медвежий угол, страшное захолустье, конец географии, истории и биологии маленький, наивный, точно картина Пиросмани, городок, живущий как бы с бодуна спросонок. Если ехать к нему по дороге через Юрьев-Польский, то надо проехать деревню Бережок, которая стоит как раз по берегам преогромных пяти или даже шести луж. Места там не курортные и не туристические. Сельские жители не выносят проезжающим на обочины ни ягод, ни грибов, ни картошки. Редко-редко увидишь какое-нибудь ведерко с перезрелыми огурцами. Не сидит рядом с ним ни старушка с кроссвордом, ни конопатый мальчонка, ковыряющий от скуки в носу, ни даже смышленая деревенская Жучка. Только смотрят на тебя с тоской и немой укоризной подслеповатые окошки избушек на полиартритных курьих ножках, которые и повернулись бы к лесу передом, а к тебе задом — да сил у них на это никаких не осталось. Въедем, однако, в Гаврилов Посад. В самом центре его, на пересечении улиц Дзержинского и Розы Люксембург или Карла Либкнехта, или вовсе Советской, стоит бывшее здание бывшей дворянской гостиницы, построенной два века назад по проекту Карла Росси. Бывшее здание потому, что обветшалость и облупленность его описанию не поддаются. Теперь там бомжует краеведческий музей со скрипучими полами, протекающим потолком и непременным бивнем мамонта в первом зале и пулеметом системы Максим в последнем. А между бивнем и пулеметом был богатый купеческий город, лежащий на пути из Москвы в Нижний. Путь этот назывался Стромынка, и от него осталась только московская улица с тем же названием. Был царский конный завод, заведенный еще при Грозном, крахмальная фабрика, производившая дамскую пудру, которую, если верить воспоминаниям князя Долгорукого, государыня Екатерина Великая предпочитала любой другой, хоть бы и французской. На месте этой фабрики еще можно видеть огромную яму, в которую ссыпали картошку. А внушительное здание конного завода, отстроенное при Анне Иоанновне попечением Бирона, все стоит и от него обнадеживающе пахнет конским навозом. В войну двенадцатого года и после нее стояли здесь пехотные и гусарские полки. Еще остались частные дома, в которых квартировали тогдашние корнеты, поручики и ротмистры. В музее, в старинном дубовом буфете, хранится резная шкатулочка, в которой собраны чудом сохранившиеся страстные вздохи и томные взгляды, которые мещанские и купеческие дочки и жены бросали на бравых гусаров. Говорят, что зарево от тогдашнего московского пожара было видно в Гавриловом Посаде. Теперь в сторону столицы, хоть и гори она синим пламенем, не смотрят. Смотрят все больше за белыми и рябыми курами, перебегающими перед машинами улицу на тот свет, за собственными огородами да за лошадями на конном заводе. Из московского в Гавриловом Посаде только мороженое «Мажор» в ларьке на местном рынке да мечты о заоблачных столичных зарплатах. Местные и даже губернские ивановские власти давно обещают… и будут обещать. На то они власти. Бог им судья. Зато, если забраться на заброшенную колокольню церкви Ильи Пророка, что на Пионерской или Первомайской, или вовсе Октябрьской улице, то откроются такие золотые поля и такие зеленые леса, уходящие в небеса такой пронзительной синевы, что никаких крыльев не хватит их облететь.