Тридцать третье марта, или Провинциальные записки
Шрифт:
Двадцать третье февраля. Днем показалось, что пришла весна. Не то чтобы пришла, а забежала на минутку. Даже и не забежала, а так… бывает, когда позвонят по телефону и ломающимся баском, волнуясь, спросят: «Юля дома?» И, услышав, что забегала на минутку и уже успела уйти к подружке, вздохнут тяжело, а на вопрос «Что передать?» пообещают перезвонить попозже. А под вечер опять зима… и в чай сахару кладёшь две ложки с горкой, и из певчих птиц только закипающий чайник на плите. Только и есть весеннего, что мандариновый, сандаловый и жасминовый запахи на донышке пыльного и пустого флакончика твоих духов. И пробрался этот запах так глубоко, что мечтам щекотно, и они, точно разноцветные шарики, наполненные гелием, летят и летят вверх, смеясь и волнуясь на тёплом майском ветру в студёном февральском небе.
В городское окно сколько ни смотри — все одно и то же. Сверху только шапки прохожих и видны. Они идут и идут вереницей: облезлая собака, бомж, увешанный пакетами, худая девушка с рюкзаком, с которого свисают на веревочках плюшевые мишки и собачки, солидный мужчина в норковой кепке и снова облезлая собака, бомж… Смотри, как говорится, «еще хоть четверть века…»
В деревенском окошке каждую минуту кино другое. Взять, к примеру, снежинки. Еще час назад они падали шестилучевые, с четырьмя иголочками на каждом луче, а теперь восьмиугольные, безо всяких иголочек. Или собака бежит. Известно, чья собака, известно, куда спешит. У Антоновых соседи-дачники приехали из Москвы. Известная всей деревне как излупленная Светка Антонова уже приходила к ним занять стольник до морковкиного заговенья на лечение от известной же болезни. Антоновская собака скромнее: денег на опохмел не просит, если, конечно, Светка ее не заставит. Собака бежит за половинкой сосиски, за колбасной шкуркой, корочкой сыра и, если повезет, остатками супа. Дачники приезжают нечасто, а жаль. Как ни подкармливают они пса, а в промежутках между их приездами хоть зубы на полку клади. От Светки из еды собаке достаются только пустые пластиковые бутылки с остатками самогона — мутного, как Светкин взгляд. Она бегала с этими бутылками в соседнюю деревню за три километра сдавать — так не берут. Не то чтобы у всех брали, а у нее нет. У всех не берут!
А вот баба Нина идет, прихрамывает. Тоже известно почему. Да она и не скрывает — с табуретки навернулась. И все из-за сына Витьки. Нет, Витька не подсовывал матери сломанную табуретку, он построил баню. Раньше баба Нина из окна своей кухни видела проселок, что от трассы сворачивает в деревню. Само собой, всех приезжающих и уезжающих она ежедневно и ежечасно аккуратно регистрировала в книге своей дырявой памяти. Не с целью каких-нибудь сплетен или пересуд — Боже упаси! Да и какие могут быть сплетни, когда каждой собаке, включая саму Зойку Самодурову, доподлинно известно, что ее Колька Самдурак на своем тракторе ездил черт знает с кем за черт знает чем в соседнюю деревню. И эта шалава, черт знает чего вместе с Колькой набравшись, черт знает что… Ну, этого уж сама баба Нина не видала, а только со слов антоновской собаки, которая как раз сдавала там бутылки и встретила парочку в сельмаге. Антоновской собаке верить можно. Еще ни разу не было, чтоб она брехала на пустом месте… И тут, как на грех, Витька баню построил, загородив почти весь пристрелянный дальнозорким глазом бабы Нины сектор обзора. Старушка шею выворачивала-выворачивала, а потом взгромоздилась на табуретку и…
Три синички скачут по подоконнику. Стучат клювами по стеклу. У них сало кончилось. Одна веревочка, на которой оно висело, и осталась. Надо отрезать им нового сала. И хлеба. И водки налить. Они, конечно, из вежливости от водки откажутся — так никто и не заставляет. Было бы предложено, а выпить можно и самому. Закусить салом с хлебом и снова им предложить.Муромцево
Нет, наверное, такого ребенка, который не мечтал бы о своем средневековом
Владимир Семенович Храповицкий, князь, гусарский полковник, лейб-гвардеец и предводитель дворянства Владимирской губернии, тоже мечтал о своем замке. Хотя легенда утверждает обратное. Говорят, что просто так поехал во Францию в восьмидесятых годах позапрошлого века — на воды или жену повез к парижским портным приодеться. Заодно и французские замки осмотрел. И восхитился. И какой-то, мол, вельможный лягушатник, снисходительно усмехнувшись в свою завитую и напомаженную эспаньолку, сказал ему:
— Да, мон колонель, такого в России не увидишь. Так что любуйтесь, пока вы здесь. Храповицкий, конечно, обиделся, но виду не подал, а только предложил французу приехать в гости через годик-полтора посмотреть его избушку на готических ножках. Тот приехал и уж настал его черед ахать. Показал Владимир Семенович французу готические хоромы как две капли шампанского похожие на его собственное шато. Подождал Храповицкий, пока гость обеими руками водворит на место отвисшую челюсть, и говорит:
— Ну, это еще не мое жилище. Здесь живут лошадки мои, свинки и прочий скот. Пойдемте, мон шер, дальше. Я вам свое жилище покажу.
Надо сказать, было, что Храповицкому показывать, было. Под руководством московского архитектора Бойцова построили в Муромцево целый замок в стиле романской готики, летний театр, дом управляющего, купальню и церковь. Правда, при строительстве церкви заказчик и архитектор рассорились и расстались. По чьему проекту достраивали вторую часть замка в стиле английской готики — неизвестно. Может даже и по эскизам самого Храповицкого.
Конечно, специалист скажет, что никакая это не готика, тем более английская и романская, а всего лишь стилизация. Одним словом — эклектика. Ну и пусть эклектика. От этого она не стала менее красивой. Да и что такое эта эклектика? Детская мечта, ставшая реальностью. Ребенок, рисуя, к примеру, замок, изобразит и собственно замок, и автомобиль на подъемном мосту, и пароходик в протекающей рядом речке, и даже телевизионную антенну на башне. Одна башня будет круглой, а другая квадратной, и защитники замка будут вооружены мечами и пистолетами. Вот и у Храповицкого в замке был телеграф, телефон, электричество и даже мраморные бассейны с горячей водой. Телевизионной антенны на башне, правда, не было, зато гордо реял флаг с белой лилией. Даже и кораблик у него имелся. Плавал по каналу, прорытому от реки Судогда к замку.
Но настоящим увлечением, даже страстью Храповицкого был не замок, а парк. Тоже эклектический. Чего в нем только не выращивали лучшие российские садовники и лесоводы, которых нанял князь. Росли в нем и бальзамические пихты, и румелийские сосны, и пробковые деревья, и даже загадочный кипарисовик горохоплодный, который я не могу себе представить иначе как кипарис, увешанный гороховыми стручками. Каскады прудов, фонтаны, освещенные электричеством дорожки, вдоль которых стояли скульптуры и венские кресла.
Супруга Храповицкого, Елизавета Ивановна, занималась разведением редких птиц. К примеру, падуанских шамоа. Наверное, это что-то похожее на кипарисовик горохоплодный, только в птичьем исполнении. Шутки, однако, шутками, а за разведение китайских гусей Храповицким была присуждена серебряная медаль министерства земледелия.
За всеми хлопотами по устройству замка, парка и прочих хозяйственных служб князь не забывал и о местных крестьянах. Построил им церковь, школу, больницу, даже музыкальную школу и хотел открыть лесное училище. Короче говоря, князь делал все, чтобы крестьяне потом, когда станут владельцами его имения, ненавидели даже память о нем.
Это «потом» настало скоро. Буквально через одиннадцать лет после завершения строительства второй «английской» части замка. Храповицкий с новой властью спорить не стал. Отдал все, что имел, крестьянам, подписал какие-то бумажки о добровольной передаче имущества и уехал с женой во Францию.
А усадьбу стали грабить. Для начала вывезли из замка вагон ценностей. Настоящий товарный вагон — триста пудов. Все остальное растащили крестьяне. Наверное, и сейчас, ежели поискать, то найдется у местных жителей в сервантах и стенках какое-нибудь блюдечко или чашка, а то и серебряная ложечка. Через какое-то время в замок переехал лесотехнический техникум и квартировал в нем аж до семьдесят девятого года. За это время успели разрушить фонтаны, вырубить большую часть парка, устроить в церкви склад горюче-смазочных материалов и взорвать колокольню. А когда техникум переехал из замка в другое помещение, то в пустом здании исчезли двери и окна, случилось два пожара — словом, все то, что случается у нас с памятниками архитектуры. Даже замковые привидения, которых купил по случаю Храповицкий во Франции, разбежались. Впрочем, далеко они не ушли. Живут где-то в окрестных лесах и пугают заезжих грибников и дачников-москвичей.
Местные мальчишки за умеренную плату водят редких экскурсантов по замку: показывают обгорелые стены, чудом уцелевшие майоликовые плитки, ржавые котлы парового отопления. Приезжают сюда фотографы из гламурных журналов со своими длинноногими моделями. Развалины прекрасно оттеняют цветущую молодость, кружевные наряды и даже оживляют мертвые профессиональные улыбки.На рынке бакалейная торговка с совиными щеками и таким же носом, высовываясь из дупла своего ларька, говорила бездомной торговке, увешанной с ног до головы детскими вязаными носками и варежками:
— Таньк, все скидываются и идут. Шапки идут, джинсы идут, даже яйца с медом идут, а там одни тортиллы с мухоморами. Ты давай, не телись, записывайся. Рестораны все перед новым годом уж заняты, но мы нашли столовку. Там чистенько — едой ихней даже и не пахнет. Кстати, и Борисыч будет…
— А он, можно подумать, тебе докладался.
— Не докладался, а записывался, балда.
— Ну… уговорила! Запиши меня. Под девичьей фамилией запиши.
— А что это у вас семечки такие мелкие? — спросил бакалейную сову подошедший в этот момент к ларьку мужчина.
— А вы на них не смотрите. Это они только снаружи мелкие. Внутри там — ого-го, — отвечала торговка, записывая свою подругу в помятую ученическую тетрадку.Тихо в библиотеке. Так тихо, что слышно, как пролетают белые мухи за окном. В гардеробе старушка вяжет шарф длиной в двенадцать месяцев. Толстая и шерстяная анаконда уползает куда-то вглубь, под прилавок. В читальном зале старичок с авторучкой в нагрудном кармане пиджака дремлет над наукой и жизнью. Скучающая библиотекарша о чем-то беззвучно шевелит губами и рисует пальцем на толстых и пыльных листьях гортензии. Гортензия старая. Она еще помнит как на полке, над ее горшком, стояло полное собрание сочинений вождя. Вот только не помнит — которого из. Ей тесно в горшке, и к непогоде корни просто выкручивает. Но она не жалуется. В конце концов, поливают регулярно и не тушат окурки в горшке.
Через неплотно прикрытую дверь каморки в глубине читального зала слышно, как кто-то говорит по телефону. «Надь, шампанское, нарезку и фрукты оплачивает профсоюз. Все остальное приносим сами. Ну как что? Салатики. Вас трое придет — так три и принесете. Ты со своим будешь? Только не надо перцовку. Клюквенную лучше… Да ничего не делаем. В хранилище часа два порядок наводили. Все уши в пыли. Чай пили с тульскими пряниками. Ленка принесла. Она с внуком приходила. С Минькой. Шустрый мальчонка. Пока мы трепались, залез под стол и нарисовал самолет черным фломастером на Ленкином сапоге. Ага. Бежевые. Которые она на прошлой неделе купила. Еще занимала на них до получки».
Начинает смеркаться. На стенде «Край родной» лица лучших людей города и района нахмуриваются. Только банка с вареньем, нарисованная на объявлении о заседании клуба садоводов-огородников «Встреча», краснеет как ни в чем ни бывало. Завтра, в воскресенье, у них посиделки. Будут хвастаться новыми рецептами консервирования. По сотому, должно быть, разу.
За стеной двигают стульями. Общество любителей поэзии собирается на вечер, посвященный некруглой дате со дня рождения Шевченко. А может и Лермонтова. На стареньком пианино кто-то пробует брать аккорды. Пианино в ответ мычит невразумительное. Житья ему нет от этих «литературно-музыкальных композиций». Особенно по выходным. Хочется покоя, ласковых прикосновений фланели, стирающей пыль с крышки, и блендамеда с отбеливающим эффектом для пожелтевших клавиш.
Два школьника, обложенные и загнанные внеклассной литературой, готовятся к сочинению. Шепчутся между собой. «Шур, а я вчера четвертый уровень прошел. А ты? А я нет. Меня маги задолбали. И мать с отцом. Всю мою конницу ухайдокали.
В смысле, маги. Не, блин, Леш, ты смотри, я у Заболоцкого нарыл: „людоед у джентльмена неприличное отгрыз“. Я худею. А писать будем про „не позволяй душе лениться“ и „вечер на Оке“. Ну и кто после этого наша Сергевна?». Они вздыхают и снова утыкаются в книжки.
В приоткрытую форточку осторожно просовывает погреться свою ветку береза. В сером, голубом, красном, оранжевом небе сходит с ума зимний закат. Окна соседнего дома наливаются теплым медом. Тихо в читальном зале. Так тихо, что слышно, как пролетают белые мухи за окном.Малоярославец
Электричка от Москвы до Малоярославца едет чуть более двух часов. Она едет, а внутри нее идут и идут по вагонам коробейники с патентованными средствами от комаров, мороженым, пирожками с рисом и яйцом, кроссвордами, анекдотами, вечными китайскими фонариками и всем прочим, что любят покупать у нас от скуки проезжающие. Идут одетые в камуфляж ветераны всех войн, начиная с первой древнеримской, империалистической и поют, поют… Вот дуэт — старик с гармонью и крашеной в рыжий цвет низенькой старушкой, у которой на футболке, на необъятной груди, написано «Oh, my gold». Они поют песню «За Толяна из Чечни — плесни!» и собирают деньги в огромный туристический рюкзак. Им подают охотно, но не столько за исполнение, сколько за чувствительный припев «Бывало и хуже». Входят и выходят дачники, деловито снуют контролеры, проверяя билеты и взимая с зайцев штрафы. Не до смерти, с квитанцией, а по-божески, кто сколько сможет в карман.
В Малоярославце на привокзальной площади пыльно, жарко, душно и так дремотно, что даже вечно бодрые цыгане ни к кому не подходят с предложением погадать или дать им немного денег просто так, по собственной глупости, а сидят в теньке и пьют теплое пиво. Кажется, что будет дождь или даже гроза, но гроза уж была в октябре двенадцатого года. Восемь раз город переходил из рук в руки и, когда в восьмой раз перешел во французские, они не смогли удержать его и одной ночи. Последней ночи перед отступлением по старой Смоленской дороге. Остались с того времени на воротах Николаевского Черноостровского монастыря картечные выбоины, которые не стали заштукатуривать. В тридцатых годах позапрошлого века даже установили там мемориальную доску «Язвы в память французской войны», но до наших дней она не сохранилась. Городские дороги тоже не стали ремонтировать, но уж без всяких мемориальных досок. Так они и дошли до нас — в воронках и выбоинах. В музее сражения при Малоярославце остались на память свинцовые пули, офицерские сабли, кивера, блестящие кирасы и даже затейливо украшенный мундир наполеоновского гвардейца, сшитый у тогдашнего Версаче. В соседнем, просто краеведческом, музее, лежат вещички других завоевателей: каски с орлами, мотоцикл в хорошем состоянии, на котором еще тридцать лет после войны катался какой-то местный житель и только потом отдал в музей, ящик из-под свиной тушенки, сапожные подметки, оторванные на ходу, и многочисленные пакетики с порошками от наших, беспощадных к врагу, вшей и клопов. Они тоже хотели наступать, но и у них здесь был «предел нападения, начало бегства и гибели», как писал фельдмаршал Кутузов об их предшественниках после битвы при Малоярославце.
На центральной площади, в девичестве Торговой, а в несчастном замужестве Ленина, стоит храм во имя Успения Пресвятой Богородицы, построенный к столетию Отечественной войны двенадцатого года. Неподалеку от него, в чахлом скверике, высится нечто странное, напоминающее выкидыш зародыш памятника, собранный из железных пластинок с дырочками от советского детского конструктора. Стоял на месте этого зародыша настоящий памятник, установленный в 1844 году. Восьмигранная колонна с победными орлами, куполом и крестом, отлитая из чугуна на Санкт-Петербургском Александровском заводе. А в тридцатом году прошлого века с формулировкой «памятник царским сатрапам»… и до сих пор никак не восстановят. И так и этак — не получается. То ли средства не дошли из-за плохих дорог, то ли мастеров у нас нет, то ли чугуна, то ли совесть очугунела вконец…
Еще рассказывают малоярославчане, что, уходя, Бонапарт оставил своих солдат, прикрывавших отход, и обещал за ними вернуться. И солдаты его ждут. Говорят, видали одного шерамыжника в обтрепанном донельзя гренадерском мундире возле местной закусочной «Завтрак гусара». Приставал к прохожим со словами: «Же не манж дё сант ан». Как же — двести лет он не ел. Нет у нас такого обычая, чтобы пленных не кормить. Однако же, местная газета «Маяк» о нем писала. А раз газета писала — значит, правда.
А в отсутствие сражений Малоярославец тихий уездный городок, знаменитый тем, что проезжал его по пути в Калугу Николай Васильевич Гоголь. И даже остановился попить чаю в трактире при почтовой станции. С тех пор краеведы все спорят, брал ли к чаю Гоголь вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам, или не брал? Есть и такие смелые, что утверждают: не только пирожок, но и мозги с горошком.
Не было в Малоярославце ни обширной торговли, ни каких-нибудь особенных промыслов, ни купцов-миллионеров. Как жили тихо, так и… Но — нет. Нельзя не упомянуть об одном обстоятельстве. Издавна собирали в Малоярославце замечательные урожаи вишен. И возили эту вишню возами в разные города. И в обе наши столицы поставляли. И варенье вишневое, и наливки… Особенно после войны с французом так разрослись вишневые сады в городе, что потом никаким Лопахиным не под силу оказалось их извести. Только заговори с местным жителем о вишнях — уйдешь весь перемазанный в варенье и пьяный от вишневой наливки. Но это если по-доброму. А полком или дивизией, да без приглашения, лучше не являться. Уже приходили. Еле ноги унесли.Он стоит на окраине, этот старый деревянный дом. Шесть квартир. Шесть труб на крыше. Шесть дымов из труб. Вот большой, сметанный и солидный дым из трубы Ивана Сергеича, человека положительного и, кажется, даже старшего бухгалтера. Не дым, а колонна дорического ордера. А вот тонкий и слоистый от библиотекарши Елены Станиславовны. Рядом с дымом библиотекарши клочковатый и разлетающийся во все стороны дым из трубы Кольки, слесаря авторемонтной мастерской, а может, и Мишки-токаря из ЖЭКа. Кто их разберет… Хотя… если присмотреться… дым летит не вовсе абы как, а все больше наклоняется к почти незаметному дымку из крайней правой трубы. Как раз эта труба стоит над угловой комнаткой Верки или Надьки (да, точно Надьки. Верка в прошлом году вышла замуж и съехала к мужу в панельную хрущобу) с ситценабивной фабрики. Надька — мечтательная, точно майская сирень, девчонка, с такими откуда ни возьмись персидскими глазами, что соседи про ее мать уж сколько лет болтают, а все остановиться не могут… Надька сидит за столом, ест большой ложкой варенье из прозрачных ягодок крыжовника, читает затрепанный роман про совершенно невозможную любовь, который ей дала Елена Станиславовна, и время от времени так вздыхает, что мигает свет в настольной лампе с треснутым плафоном… Печь понемногу остывает, дымок из трубы истаивает и сливается с предвечерним сиреневым малиновым воздухом…
В городе книжки читаются все больше те, которые можно на бегу читать. Или вовсе газеты. Там, внутри этих детективов и глянцевых журналов, все несвежее, жареное — вроде привокзальной шаурмы и чебуреков. Потом в голове от этого изжога и разлитие мозговой желчи. Ну, это в городе, а в деревне, когда темнеет вечер синий, и в ближайшую оперу хоть три года скачи — ни до какой не доскачешь, когда веселым треском трещит натопленная печь, когда за окном сугроб достает до самого подоконника — вот тогда хорошо дремать над «Философическими письмами» Чаадаева или «Опавшими листьями» Розанова и размышлять о судьбах России. «Россия пуста. Боже, Россия пуста. Продали, продали, продали…» сегодня на рынке две румяных от мороза бабы из Ростова Великого три свежих щуки с икрой. Они каждый Божий день, кроме понедельника, приезжают в Александров из Ростова на электричке торговать рыбой. Долго с ней потом возились, с этой икрой: протерли через сито, обдали кипятком, промыли, посолили, добавили подсолнечного масла и тщательно перемешивали, прежде чем поставить в холодильник. Если верить рецепту, то меньше чем через шесть часов икра не просолится и есть ее нельзя, а потому надо терпеть еще часа два. Чижик, напевшись за день, спит без задних ног в своей клетке. Во дворе воет на луну собака, оконное стекло все в хрустальных сверкающих зарослях. Ветер утих и на снегу разбросаны в беспорядке обломки черных теней веток рябины. Второй час ночи. Наконец-то. Теперь можно. Сначала на горбушку черного хлеба намазываем масло. Ничего, что толсто и неаккуратно. Потом икру. У нее цвет гречишного меда. На подоконнике теща вырастила зеленый лук. Отрываем перышко, мелко его режем, посыпаем бутерброд, который тут же подпрыгивает ко рту, но… почтительно замирает на мгновение, пропуская перед собой рюмку водки. «Я считаю наше положение счастливым, если только мы сумеем правильно оценить его», — пишет Чаадаев и он таки прав. Все дело в правильной оценке. Важно, однако, чтобы между первой и второй оценкой не было большого перерыва. «Мы призваны решить большую часть проблем… завершить большую часть идей… ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество». Тут и спорить нечего! Решим, завершим и ответим, но не сейчас, когда икра с маслом еще тают на языке, а шустрая водка уже скатилась кубарем по пищеводу.
История о двух керосинах
Так случилось, что мне пришлось встречаться с двумя людьми по прозвищу «Керосин». Первым был наш сосед по дому, в Серпухове. Фамилия у него была гордая и по-военному блестящая — Кирасиров. Но его друзья-собутыльники, а за ними и соседи, следуя нашей извечной привычке все сокращать и упрощать превратили красоту и блеск в… И то сказать — выговаривать заплетающимся языком «Керосин» гораздо проще, чем «Кирасиров». К тому же Коля пил, как говорится, все, что горит. Да и вообще фамилия была не его, а жены. Никто и не знал, почему он ее принял. Злые языки утверждали, что мужиком
в семье как раз была она — Юзефа Петровна. Коля и окружающие звали ее просто — Юза. Женщина она была внушительная, решительная и скорая на расправу с мужем. Каждый раз, когда Коля приходил или бывал принесен товарищами домой пьяным, Юза била его. Она и товарищей била, если они не успевали быстро отползти. Никогда Юза не брала в руки ни сковородки, ни скалки — все делала голыми руками. А ручищи у нее были… Как на грех Коля был ей полной противоположностью — тщедушный и маленький. Однажды я видел, как Юза заносила бесчувственного супруга домой под мышкой. Нести, к счастью, было недалеко: жили Кирасировы на первом этаже. На кровать она его не укладывала, а бросала прямо в коридоре с размаху на пол и шла сидеть с соседками на лавочке у подъезда. Через какое-то время Коля приходил в чувство, а чувство у него было одно и требовало продолжения банкета. Начинались мучительные поиски выхода во двор, к друзьям. Дверь предусмотрительная Юза запирала. Тогда Коля лез в форточку на кухне. Увы, форточка на кухне была надежно забрана стальной мелкоячеистой сеткой от комаров, к которой Коля притискивал свое лицо и даже пытался продавить его точно фарш через кружок с дырочками у мясорубки. Открыть окно Коле не удавалось: пальцы его не слушались. Его не слушался весь организм, кроме рта, которым он изрыгал вообще и проклятия Юзе в частности. Проклятия на жену не действовали. Она даже не прекращала лузгать семечки. Тогда Коля начинал угрожать, обещая пожаловаться на жену в милицию, в партком, в Москву и в президиум. Он не уточнял, в какой президиум. Было и так понятно, что в самый главный, который только может быть. В своем устном обращении в этот самый президиум Коля сообщал о том, что Юза — сука последняя и регулярно ворует с родного режимного завода мыло, половые тряпки (она работала уборщицей) и чистящий порошок-пемзу… И на президиум Юза клала с прибором. Можно не сомневаться, что он таки у нее был.А трезвый Коля был совсем другим. Он любил копаться в палисаднике под окнами, сажал цветы и сирень. Детвора всегда ему с удовольствием помогала, потому что после таких посадок Коля выносил во двор гармонь и играл себе и нам. Играть он не умел, но любил. Зато нам разрешал нажимать на перламутровые кнопочки и растягивать меха. И мы Колю за это любили. Даже очень. Была у него еще одна странная в глазах окружающих привычка: Коля (само собой, когда был трезв) каждый день, а то и по два раза на день, чистил обувь. Выносил на крыльцо гуталин, щетку, старую байковую портянку для полировки и с наслаждением начищал свои ботинки. И Юзе чистил. Она этому не препятствовала, но постоянно удивлялась. Как-то раз даже спросила у Коли, не армянин ли он случаем. Оказалось, что нет.
Пару лет назад проходил я мимо дома, в котором тогда жил. Сирень, что мы с Колей сажали, так разрослась, что закрыла окна Колиной квартиры на первом этаже. Кто теперь там живет — не знаю.
А второго «Керосина» звали Шура. Да и сейчас так зовут. Живет он в деревне Макарово Владимирской области. Фамилию его я не знаю. Ее, наверное, кроме него самого, никто и не помнит. А «Керосином» прозвали потому, что мать прижила Шуру от заезжего торговца керосином. Деревенские прозвища прилипчивее городских. Они пристают не только к человеку, но и ко всему, что его окружает. Даже Шурину собаку зовут Керосинкой. Не говоря о жене.
Шура работает трактористом. Вернее работал до тех пор, пока не наехал трактором на линию электропередач. Не на всю, конечно, а только на один столб. Вообще это была темная история. Одна сторона, то есть соседи, милиция и сам столб утверждали, что во всем виноват был Шура и трактор, а другая, состоящая из трактора и Шуры, во всем обвиняла столб и отвратительного качества самогон, который гонит старуха Карасева. Шура и не отрицал, что они с трактором были выпивши. Но наезжать на столб и не думали, поскольку ехали совсем в другую сторону — за водкой в соседнюю деревню. По дороге, между прочим, ехали. А столб в поле стоял. Перед тем, как на них наброситься.
Трактор потом простили, потому что он был инвалид и почти год как ездил на трех колесах. До этого болел какой-то ржавой железной болезнью и, чтоб она не перекинулась на остальные колеса, Шура больное колесо пропил снял. Или оно само отсохло. А Шуру с работы поперли. Ну, не то чтобы поперли, а просто не ходит он на нее теперь на законных основаниях. Керосинка его (не собака, конечно, а жена) уставши пилить Шуру за пьянку, собрав свои и шурины вещи, ушла к другому. Потом у Керосина был инсульт, но он выкарабкался. Ему дали третью группу. Тут и пенсия подоспела. От нечего выпить делать Шура увлекся резьбой по дереву. Дом свой и даже будку Керосинки (не жены, конечно, а собаки) украсил резными наличниками. Потом ему стали заказывать такие наличники московские дачники, и Шура купил недорого электрический лобзик, потом к нему вернулась жена и трактор, потом… Керосин запил. Дачники к нему какое-то время еще приходили по старой памяти, но скоро перестали. Зато на крыше дровяного сарая Шура устроил восемь скворечников и по весне имеет законный повод восемь раз выпить на новосельях. Не говоря о днях рождения птенцов.Козельск
— Вам повезло, — сказала мне экскурсовод козельского краеведческого музея. — К нам недавно Медведев приезжал — так к его приезду прибрали даже то, что валялось разломанным и неубранным со времен штурма города Батыем.
И действительно, на Большой Советской улице оштукатурено, выкрашено и вылизано всё, включая кошек и собак. Кажется, что козельчане так и не пришли в себя после приезда президента и потому ходят по улицам медленно, а говорят еще осторожнее. Их можно понять: в последний раз московская власть к ним приезжала никогда. Зато приходил Батый со своими татарами, Литва приходила, потом ее прогоняли московские воеводы, потом Литва возвращалась и не одна, а с Польшей, потом подступали к стенам Козельска Самозванцы (оба два), Болотников со своими разбойниками… или сами козельчане такое учиняли, что ни в сказке сказать, ни вырубить топором. Что не пожгли, то разломали, а что не разломали, то растащили [18] . Поэтому музей в Козельске скромный. Экспонатов едва-едва зала на два хватит. К примеру, в позапрошлом веке на железоделательном заводе козельский купец второй гильдии (первогильдейских в городе никогда не было) наладил производство канализационных люков. Люки были — загляденье. Чистый ампир и модерн, а не люки. На чикагской или парижской выставке эти люки получили то ли малую золотую, то ли большую серебряную медаль. Никто и поверить не мог, что такая красота прикрывает канализацию. Увы, в Козельске ни одного не сохранилось. Говорят, что где-то в Петербурге они еще числятся на службе.
Впрочем, остались глиняные черепки еще времен вятичей, их височные украшения, да забавные ковыруши — крошечные ложечки-амулеты для ковыряния в ушах. Когда не ковырялись, то вешали у пояса.
Чем больше висело ковырушей, тем… не знаю что. Экскурсовод мне не сказал. Может, ушей у этого вятича было больше или слух тоньше. Честно говоря, я и ложечек-то этих не видал. Это все со слов экскурсовода. Сами ложечки как нашли, так сразу в областной калужский музей и увезли. А в Козельске остался осадочек. На память от Батыя осталось Козельску прозвище «Злой город». Его (прозвище, а не город) подобрали местные литераторы и назвали им свой альманах. Умри, Батый, про литературный альманах лучше и не скажешь. Не про козельский, конечно. Про любой.
Козельск несколько раз оказывался на пути Льва Толстого. Именно на перроне козельского железнодорожного вокзала Лев Николаевич дал свой последний автограф какой-то гимназистке. Само собой, в местном музее хранится копия, а оригинал увезли даже не в Калугу, а в Москву. Мало того, в музее Козельска оказался посох графа, подаренный Толстому одним из его почитателей. На посохе вырезан текст романа «Анна Каренина». Лев Николаевич считал, что ему особенно удалась фраза «Все смешалось в доме Облонских», и часто ее потирал рукой, отчего в доме Облонских все понемногу сгладилось и даже стерлось.
В кафе «Уют», что на центральной улице, обслуживает официант Карло со смоляными до плеч кудрями и итальянской или даже арабской внешностью, к которой прилагается сильный украинский акцент. Не знает он, откуда у него такая внешность. Что же до акцента, то он известно откуда — из детского интерната под Ужгородом, в котором Карло вырос. Даже и в имени своем Карло делает ударение на втором слоге. Остаться в Козельске он не хочет. Любит Карло свою Украину. Да и детей у него там целых трое. Вот он и зарабатывает им на жизнь и на велосипед, который попросил младшенький.
С вершины холма, на котором стояла когда-то деревянная козельская крепость, видно, как петляет речка Жиздра, как пасутся овцы и коровы на поле, прозванном Батыевым, как белеют вдали, у леса, стены Оптиной Пустыни, как на одной из монастырских башен замерзший на ледяном ноябрьском ветру архангел трубит и трубит в примерзшую к губам до крови трубу.Мосальск
Я ехал в Мосальск из Козельска. Дорога (читатель ждет уж рифмы «дураки»; на, вот возьми ее скорей!) была убита временем, машинами, дождями, снегом, солнцем, дураками (вот и вторая рифма в этом предложении), горем и все тем, чем у нас может быть убита самая обычная районная дорога, по которой никогда не промчится ни сверкающий Мерседес большого начальника, ни упитанный Ленд Крузер солидного бизнесмена, ни юркий Форд московского дачника. По обеим сторонам ее тянулись полузаброшенные деревни с полуразрушенными коровниками и полупьяными мужиками, в раздумье стоявшими перед полуразвалившимися тракторами и чесавшими в своих наполовину плешивых затылках. «Словом, виды известные», как писал классик. Иногда попадались мне навстречу древние ржавые «копейки» и «москвичи» с такими же ржавыми и древними седоками, не столько едущие, сколько ползущие по дороге, точно сонные осенние мухи.
Я ехал и представлял себе Мосальск. Судя по тому, что я о нем читал перед поездкой, представлять дворцы, висячие сады, фонтаны и картинные галереи не имело смысла. За восемьсот, без малого, лет истории Мосальск не обзавелся ни первым, ни вторым, а уж про третье с четвертым и говорить не приходится.
Впервые Мосальск упомянут в летописи по случаю неудачной его осады новгородским князем. Вообще русские средневековые порубежные города появляются в летописях либо в связи с их осадой, либо по случаю разграбления татарами или соседями. Мосальск в средние века находился как раз у границы Литвы и Московского княжества. А еще раньше он был в составе Черниговского. И раньше, и позже, и еще позже под стенами этого крошечного городка и на них, и внутри них шла постоянная война. То Мосальск захватывала Москва, то Литва, то Польша, то опять Москва и, наконец, насовсем Москва. Немудрено от этих постоянных смен власти потерять голову. В Смутные времена князья Мосальские разделились на две части — одна воевала на стороне Самозванца, а вторая на стороне Москвы. Что же до простых мосальчан, то они денно и нощно молились о ниспослании им другого глобуса и, как могли, отбивались от первых и от вторых.
После того как Мосальск окончательно был завоеван Москвой, столица поступила по-мужски — перестала им интересоваться. Отвернулась, как говорится, к кремлевской стене и захрапела. Ну, не то чтобы совсем: в город регулярно приезжали новые воеводы и организовывали починку подгнивших деревянных крепостных стен, пайку треснувших пушечных стволов. Как организуют — так сразу и норовят уехать с повышением. К примеру, в семнадцатом веке за девяносто лет сменилось тридцать пять воевод. Промышленность в городе так и не завелась. Мелкая и кустарная, конечно, была: пекли булки, баранки, пряники и выделывали особые бархатистые шнурки для бахромы и вышивания. У графа М. Ф. Орлова в уезде был стекольный завод. На нем делали хрусталь такого качества, что его даже поставляли к царскому двору. Впрочем, и он долго не просуществовал. Небогато жил Мосальск и уезд. Это мягко говоря. В конце позапрошлого века на весь уезд было пять врачей. На две сотни тысяч жителей. (Сейчас с врачами проблему решили: жителей стало в двадцать раз меньше.)
Перед самым семнадцатым годом в Мосальске было шесть улиц и тридцать переулков, целых три гостиницы, семь постоялых дворов и семь чайных, а у пожарной команды имелось четыре бочки и даже ручной насос. И все это на три тысячи жителей. Их и сейчас почти столько же. Не бочек, а жителей. Но гостиница всего одна. Что же до постоялых дворов и чайных, то от них даже осколков чашек не осталось. Зато появился музей, в который я, предварительно договорившись об экскурсии, и ехал.
— Они были настоящие коммунисты, Царствие им Небесное, те люди, которые организовали наш музей почти сорок лет тому назад, — сказала директор Мосальского краеведческого музея.
Сам музей, чисто выбеленный и аккуратно покрашенный, стоит на такой же чистой и аккуратной центральной улице неподалеку от городского собора, который, что самое удивительное, тоже… и это при том, что президент за последние лет семьсот к ним не только не приезжал, но даже и не обещался. Вот разве только Литва или Польша вновь заявят о своих притязаниях на Мосальск — вот тогда… пришлют очередного воеводу для починки давно не существующих стен и разворуют деньги, отпущенные на пушки. Но не будем отвлекаться от экспозиции музея.
От коммунистов, преодолев «дистанцию огромного размера», директор перешла… к Ходорковскому. В конце прошлого века и вначале нынешнего именно в Мосальске были прописаны его компании.
— Он нам много помогал, — вспоминала директор. — Восстановил городской собор. До этого он был почти разрушен, а на обезглавленной колокольне даже установили звезду. Кстати, сразу после разрушения собора местный житель подобрал серебряную закладную доску и спрятал у себя дома. Не один десяток лет она хранилась у него в семье. Вот наследники несколько лет назад ее передали в музей. А Ходорковский… ну, что вам сказать… прилетал к нам на вертолете. Завод построить помог маслосыродельный. Сейчас там всё… Мы еще шпекачки делали. Отличного качества. После того как всё… украли там какую-то огромную швейцарскую мясорубку… Какие уж тут шпекачки. Рамы из окон — и те тащат. В музей Михаил Борисович к нам тоже приходил. Мне глава района сказал: «Ты прямо-то ничего не проси. Намекай». Ну, я и намекала. Про собор намекнула. Про музей. Как экскурсия закончилась — так он из кармана пачку денег иностранных вытащил и мне вручил. Я эти деньги до того только по телевизору и видела. Для музея, сказал, возьмите. Я растерялась. То ли брать, то ли… Стояла столбом, пока глава района не велел взять. Обняла тогда Ходорковского на эмоциях, а мне глава наш из-за спины подсказывает: «Сильнее обнимай — может больше денег даст». Потом за каждую копейку этих денег отчиталась. До сих пор все квитанции лежат. Огромная папка. Зато вот зал сделали на эти деньги и раскопки заказали археологические на территории крепости. Забыла сказать. Денег он дал на ремонт больницы. Больница у нас такая после ремонта стала… В ней даже больницей не пахло. Приезжали к нам однажды потомки князей Мосальских из Польши и даже из Бразилии. Мы их пригласили. Все им показали: и город, и музей, и даже в больницу повели. Вышли из больницы, а Криштоф Мосальски, который, значит, потомок из Польши, мне и говорит: «Если заболею или помирать стану, то хотел бы у вас здесь лечиться».
Тут она увидела, как я присматриваюсь к двум резным застекленным шкафам-близнецам, стоящим в самом углу зала. Внутри них были навалены какие-то старые бумаги и газеты, а наверху стояли горшки с цветами.
— Про эти шкафчики тоже есть история, — улыбнулась директор. — Покойный муж мой был директором откормочного животноводческого комплекса и, само собой, был знаком с КГБ [19] . Звонят однажды они ему и зовут к себе, в Москву. Тут, мол, у нас кабинет Ворошилова разбирают на запчасти.
Как раз это было после смерти ворошиловской. Не нужно ли тебе чего из мебели? А как же, отвечает. Нужно и еще как. Поехал он. Прямо на своем фургоне для скота. Нормально. Фургон-то закрытый, с пропуском. Прямо на Красную площадь и все такое. Там уж, считай, к шапочному разбору, но вот эти два шкафчика вывез. Стояли они у него в правлении много лет до самой его пенсии, а потом я их выпросила для музея. Между ними еще резная перегородочка была, но она не сохранилась. Ну, давайте, дальше пойдем.
И мы пошли. На одной из витрин лежали две полустертые серебряные монетки с арабскими надписями. Оказалось, что это арабские дирхемы десятого века.
— Нашли их неподалеку, на берегу речки. Я тогда была молодым директором. Не все еще понимала. Пришел ко мне местный забулдыга и показал две монеты. И еще, говорит, в этом месте есть. Много. Я ему сразу же и сказала, что покупаем. Приноси, говорю, остальные. Он и обещал принести. День жду, другой жду… Нет, чтобы сразу мне за ним пойти. На второй день узнала, что напрасно жду. В тот же день убили того алкоголика. Видимо, рассказал он кому-то еще кроме меня об этом кладе. Вот только две этих монетки и остались. Самого клада и след простыл.
Постояли мы и у екатерининского плана генерального переустройства Мосальска. В музее был выставлен оригинал.
— По уму надо бы копию, — посетовала директор, — но денег на приличную копию у нас нет. Кстати, про план, — добавила она и улыбнулась. —
В сегодняшнем Мосальске одно пятиэтажное здание, три четырехэтажных, а остальные одноэтажные и двухэтажные. Такая вот статистика.
Думая о чем-то своем, она продолжала:
— Работать у нас негде. Губернатор приезжал к нам — так и сказал: «В Карякию, мол, превращаетесь». Превращаемся мы… Раскорячишься тут, когда кроме почты, больницы да милиции некуда пойти работать.
В метре от витрины с планом, на «территории» девятнадцатого века, под стеклом висел листок желто-серой бумаги. От руки на нем были написаны «Правила проведения семейных вечеров, учреждаемых в г. Мосальске». И дата стояла: ноябрь 1873 г.
«Чтобы дать возможность всем местным жителям без различия сословий, сходясь в известные дни вместе, приятно и по возможности полезно проводить время, учреждаются семейные вечера. На вечерах этих устраиваются небольшие развлечения, допускаются дозволенные правительством игры, карты и другие игры, танцы, музыка, спектакли и общие чтения. Эти музыкальные, драматические и литературные вечера устраиваются не иначе как по утвержденной установленным порядком программе с точным соблюдением определенных законом правил для них. Для устройства вечеров открывается между местными жителями подписка, и все желающие участвовать в них должны уплатить не менее 10 рублей». Наверное, где-нибудь в столице или в губернской Калуге такие правила печатали на хорошей бумаге с виньетками, а здесь… Я представил себе эти вечера: полные скучающие дамы у остывшего самовара; почтмейстер или исправник или оба, вместе потихоньку допивающие водку; почтенные отцы семейств за карточным столом; мухи, нахально разгуливающие по скатерти [20] , и какая-нибудь бледная девушка лет осьмнадцати, напряженная, точно струна, читает у окна своим подругам из Тютчева «Она сидела на полу и груду писем разбирала…». На словах «любви и радости убитой» она вдруг заливается такими горючими слезами, что кружевной платочек в ее руке вспыхивает голубым пламенем. За окном темно, холодно, хрипло лает собака, идет промокший насквозь снег и вслед за ним пьяненький мужик из кабака. За пазухой у мужика завернутый в грязную тряпицу комок слипшихся леденцов детишкам и куски разломанной баранки. Дома его встретит злая жена с ухватом наперевес, но он еще об этом не знает.
В следующем зале был устроен интерьер крестьянской избы, и на полатях лежала еще советская пластмассовая кукла-мальчик, одетая в красную рубашечку и черные штаны. Ноги у куклы были обмотаны белыми портянками. В одном углу стояла извечная прялка, а в другом — ткацкий станок с натянутыми нитками. Признаюсь, я небольшой любитель прялок, да и навидался их в различных провинциальных музеях в таком количестве… но директор сказала:
— Это прялка моей мамы. И ткацкий станок ее, и вышитые рушники, что висят на стене, — тоже ее работы.
После такого вступления, уйти из зала я уже не мог. Потрогал и прялку, и станок и даже куклу-мальчика погладил по голове. Стало почему-то грустно. Уйдут (уже почти ушли) те, кто может сказать: «Это прялка моей мамы»… Зато придут на смену им другие и когда-нибудь, через сто или двести лет, новый экскурсовод мосальского краеведческого музея скажет посетителю:
— Это скафандр моего дедушки. В нем он высаживался на Марс или на Плутон.
И покажет вмятину на шлеме от плазменной сковородки бабушки.
Когда мы прощались, стоя на крыльце музея, я поблагодарил директора за интересный рассказ. Она посмотрела на меня пристально и сказала: