Тридцать три - нос утри
Шрифт:
Я несколько раз говорил Рудольфу:
“Чего ты паясничаешь!”
А он:
“Я оттачиваю мастерство”.
“Они же не над мастерством смеются, а над тобой. Ты не фокусник уже стал, а клоун...”
“Да ну тебя! Ты просто злишься, что на тебя Лидочка не глядит”.
Лидочка была на год старше своего брата Вениамина. Очень милая такая девочка, изящная. Пела чудесно. Конечно, она мне нравилась. Но я чувствовал себя чуть ли не уродом и, разумеется, не помышлял о взаимной симпатии, понимал, кто есть кто. Поэтому в ответ лишь обругал Рудольфа. Довольно грубо. Впервые в жизни. А он не разозлился. Будто даже не заметил...
А
“Петя, правду ли говорят, что вы пишете стихи?”
“Кто говорит?” – вспыхнул я. И захотелось огреть Рудольфа по башке. Скотина длинноязыкая!
“Ах, это совершенно не важно. Талант все равно нельзя удержать в секрете... Скажите, вы не могли бы сочинить два-три куплета для своего друга? Нужен мадригал...”
Я заморгал:
“Что нужно?”
“Хвалебное стихотворение. Мы на сегодняшнем концерте собираемся возвеличить Рудика за его замечательные способности.
Я набычился и пробормотал:
“Не... я такие не пишу...”
“А какие же вы пишете? Наверно, про любовь?”
“Нет...”
Я писал про рыцарей и морские приключения. Но сказать про это постыдился и буркнул:
“Про электричество...”
“Ах как интересно! А мадригал, значит, не ваш жанр? Извините...” – И упорхнула.
Стихи о Рудольфе сочинил кто-то другой. Я их помню по сей день.
Вечером на широком крыльце, которое служило сценой, устроили “коронацию”. Рудольфа усадили на покрытый чем-то золотистым стул, и приятель Веньки Крутова, Игорь Субботин, постоянный тогдашний декламатор, возгласил:
Знаменитый наш комнатный мальчикТо и дело творит чудеса!Лишь поднимет магический пальчик —Сразу дыбом встают волоса!Он с утра до вечернего чаяПотешать нас все время готов.И за это его мы венчаемСей роскошной короной шутов!И тут Лидочка и ее сестра Аня надели на Рудольфа картонную корону с бубенчиками...
Я думал, Рудька вскочит, растопчет ее. А он... сидел и улыбался.
Неужели он и в ту минуту ничего не понял? Ведь смеялись почти неприкрыто.
Понимаешь, Виня, если бы его величали как артиста, как восточного мага, другое дело. А то ведь воспели как шута! И вот эти слова – “комнатный мальчик”... Будто комнатная собачка или мальчик-прислуга для уборки комнат. И вдвойне обидно, что обыграли при этом его фамилию... Ты еще не учил немецкий язык?
– Нет. Мы в пятом классе будем. А может быть, английский, я не знаю...
– Дело в том, что “Циммеркнабе” по-немецки как раз и означает “комнатный мальчик”. Не исключено, что какой-то предок Рудольфа – из тех немцев, что приехали в Россию искать счастья еще при Екатерине Великой – действительно был комнатным служкой в чьем-то поместье... И вот здесь, на даче, эти “друзья” Рудольфа своими стихами как бы предсказали ему на всю жизнь: быть тебе слугой и шутом. Так мне, пор крайней мере, показалось.
Я не выдержал и крикнул:
“Рудька, встань! Уйди! Они же издеваются”!
А он сидел и улыбался.
Лидочка повернула ко мне хорошенькое личико.
“Петя, да что с вами? Мы ведь шутим!”
Тогда я вскочил со скамейки и убежал в сад,
в самую глушь. И ужинать не пошел. А ночевал на сеновале. Меня сперва искали, окликали, потом оставили в покое. Видно, решили: перебесится мальчик и остынет... Взрослые в наши отношения не вмешивались. Наверно, считали, что свои дела дети утрясут сами...На сеновале я всю ночь сочинял стихи. Горячие и романтические, в духе Михаила Юрьевича Лермонтова. Сперва для Рудольфа:
Я не могу резвится и смеяться,Когда измены взмахнута праща.Ты другом был, а стал теперь паяцем,И потому я говорю: “Прощай!”Потом Вениамину Крутову и его друзьям и сестрам:
А вы, когда ленивою ногоюСтолкнуть шута решите с корабля,Не отпускайте в путь его нагогоИ за старанье дайте два рубля!“Нагого” – то есть нищего, голого, голодного. Никому не нужного...
Ранним утром я пришпилил бумагу к столбу веранды – кухонным ножом! – и отправился в Верхний Бор, на пристань... Стихотворные строчки все прыгали в голове, а в горле скребло от горечи прощания и от слез.
Я теперь, Виня, понимаю, что стихи были смешные и неуклюжие, но...
– Хорошие стихи! Справедливые! – Винька всей душой переживал страдания гимназиста Пети. Словно сам этим Петей сделался!
– Ну... хорошие или нет, а тогда я излил в них всю свою обиду, все терзания...
Повесил я на палку узелок с вещами и ботинки, положил палку на плечо, подвернул свои гимназические штаны и зашагал по лесной дороге. В кармане у меня была кое-какая мелочь, я знал, что на дешевый палубный билет до города хватит.
Часа через два, на полдороге, догнала меня бричка с кучером Мироном. Сытый такой бородатый дядька.
“Так что велено вас, – говорит, – подвезти...”
Я обрадовался, в бричку влез.
“Ладно, – говорю, – поехали”.
А он заворачивает.
“Ты куда, Мирон? Пристань не там!”
“А мне велено не на пристань, а на дачу”.
Я кубарем с брички. Он – ко мне и руки растопырил:
“Не балуйте, сделайте одолжение. Потому как приказано доставить непременно...”
Я узелок и башмаки скинул в траву, палку наперевес:
“Только сунься!”
Ну, Мирон потоптался, да поехал назад. А меня вскоре догнал на телеге мужичок из ближней деревни. “На пристань, гимназист? Садись, чего зазря ноги бить...”
Доехали. Купил я билет на пароход “Рюрик”. Он, кстати, и теперь еще ходит, под именем “Дзержинский”... И к вечеру был я дома.
– А дальше? – после короткого молчания сказал Винька.
– А дальше было уже все другое. Как бы следующая страница жизни. Я будто разом повзрослел... С Рудольфом мы больше не вступали, как говорится, ни в какие контакты. Будто не замечали друг друга, и так до самого выпуска из гимназии. Потом он на время куда-то исчез. А я поступил на технические курсы при пароходстве... Хотел в инженеры, да политехнического института в нашем городе не было, а уехать я не мог: отец к тому времени умер, мама болела, а в доме еще младший брат и сестренка...