Тринадцатая пуля
Шрифт:
На крышах домов и на тоненьких вербах,
И в вышине, на миг замирая,
Носятся тучи под бешеным небом.
Черный асфальт, как безумное небо,
Тучи, как лужи, несутся беспечно.
Все, что есть в мире — безумнее бреда,
Все, что есть в людях, как мир, бесконечно.
Вот она, поэзия двадцать первого века, подумал я.
Меня обогнал странно одетый человек с седой бородой. Он был в длинном грязном пальто и домашних тапочках с меховой оторочкой.
На голове ненормального бородача строго горизонтально помещалась военная фуражка, по околышу которой белой краской
Что-то, — возможно, созревшее внутри желание общения, — потянуло меня за те же двери. Я вошел в помещение и сразу вспомнил пивные моей далекой молодости. Дым коромыслом, матерщина, кислый запах плохого пива и духота. Я чуть было не повернул назад.
— Андреич! — услышал я крик.
Саболыч?!
— Андреич, друг! — орал он. — Двигайся, ребята! Двигайся, кому говорят, не то ка-а-ак боксану!..
За круглым высоким столом стояли трое. Кроме Саболыча, были: успевший занять место у стены изумительный пешеход со странной фуражкой и… Викжель!
— Вот так встреча, — расплылся он.
— Да вы, никак, знакомы? — удивился Саболыч, поглядывая попеременно то на Викжеля, то на меня.
Седобородый наполнил стакан и придвинул его ко мне.
— Лопатенко, Николай Александрович, — представился он, — бывший профессор Московского университета…
— Андреич, ты где пропадал? — спросил Саболыч.
Я замялся.
— Андрей Андреевич у нас путешественник… — усмехнулся Викжель. — А ты не приставай к человеку! Пусть сначала выпьет…
Все подняли стаканы.
— За что пьем? — Викжель вопросительно завертел головой.
— За Советскую власть! — рявкнул Саболыч.
Все чокнулись. Саболыч одним махом опрокинул стакан в глотку и добавил тихо:
— Хер на нее класть!
— А почему вы в тапочках, профессор, — поинтересовался я, жадно закусывая бутербродом с килькой.
— Он пошел в понедельник на прошлой неделе выносить мусор, а тут революция… — объяснил за него Саболыч и радостно заржал.
— Может, его жена выгнала? — предположил Викжель.
— И все же? — продолжал допытывать я.
— Все значительно проще, — спокойно ответил странный бородач, жуя сухарик, — во-первых, тапочки — это единственная обувь, которая мне не жмет, и в них мне мягко, удобно, а во-вторых, в домашних тапочках я чувствую себя везде как дома…
— Его принимают за сумасшедшего… — встрял в разговор Саболыч.
— Пусть уж лучше считают сумасшедшим, чем врагом народа…
Профессор налил по второй.
Саболыч повернулся ко мне.
— Ты представляешь, Андреич, у меня протез сперли…
— Как это?..
— Зазевался, понимаешь, уснул… просыпаюсь…
— Что, воры в дом забрались?
— Да нет… Просыпаюсь, это, я во дворе, на скамейке,
а протеза-то и нет. Тю-тю… Свистнули, падлы…— И как же ты теперь?
— Да вот… — сказал он грустно и указал на костыли, прислоненные к стене. — Черта с два теперь женишься! Кому нужен инвалид? Я, вообще, щас, ребяты, без баб обхожусь.
— Вот это ты напрасно, — укорил его Викжель. — А я всю жизнь с женщинами…
— Помолчи. Значит, я без баб…
— Это ты помолчи! Я вам вот что скажу: главное в жизни — это женщина. И не просто женщина, а женщина в постели. Подозреваю, что даже рафинированные эстеты…
— Непонятно говоришь… — поморщился Саболыч.
— Рафинированные эстеты…
— Непонятно!..
— Ну, утонченные любители изящного!.. Как это я пью с тобой, Саболыч, темный ты человек? Так вот, эти самые эстеты, публично парящие над примитивным человечеством и призывающие нас к глубокомысленным философским раздумьям, на самом деле только о бабах и думают. Наслаждение, которое мы получаем от близости с женщиной, стоит выше всего. Выше патриотизма, выше творчества, выше дружбы… С особой силой начинаешь это понимать, когда тебе переваливает за пятьдесят, а у тебя еще стоит, как у солдата срочной службы…
— Вот это понятно, — произнес Саболыч и обвел нас сияющим взглядом.
— Дурак ты, Саболыч! Слушайте дальше. Природа человека определена Богом, и всепобеждающее желание обезумевшего от страсти индивидуума вонзить свой член в трепещущее, влажное и нежное лоно оказывается сильнее всех этих наших дурацких рассуждений о смысле жизни, бессмертии, бесконечности и прочей чепуховине, которыми мы забиваем себе голову с юности… О любви надо думать, о женщине!..
— Вот это мне понятно. Эх, ребяты, знали бы вы, как я им засаживал! Вроде я и кривоногий, и невзрачный был, а отбоя от девок не было! Знаете, чем я их брал? Нахальством и напором. Знали они, суки, что мне нельзя отказать. Я был, как бешеный бык! А им, бабам, только это и надо! Они от этого дуреют. Возьмешь девку молодую, повалишь ее, шкуру, на спину и давай засаживать! Я мог часами одну палку бросать! Особенно, если выпьешь перед этим делом… Она из-под тебя верещит, как поросенок, а ты, знай себе, засаживаешь и засаживаешь!..
— Какая мерзость! Как ты можешь все обгадить! Женщина — это святое!
— Какие теперь женщины, — печально произнес профессор, — нет женщин. Одна сплошная революция… Или секс. Люди двадцатого века, эти импотенты духа, назвали…
— Опять непонятно! — рассвирепел Саболыч. — Что, это, вы все сегодня, сговорились, что ли? Какие еще такие импотенты духа? Профессор, говори по-человечески!
— Профессор хотел сказать — недоумки… — раздраженно объяснил Викжель. — Продолжайте, профессор…
— Люди величайшее чувство, чувство, которое ведет к чуду, к появлению на свет нового человека, назвали сексом. Будто это вид спорта. Вроде гимнастики или метания молота.
— Викжель, зачем вы мне врали? — спросил я тихо.
— Я это делал искренне, — твердо ответил Антон Овсеевич, — от чистого сердца.
— Значит, все вранье? Про ваших многочисленных жен, про курицу?..
— А вы зачем врали? Какой-то сердобольный мясник, зарубивший топором человека на мясо…