Трое
Шрифт:
И, громко шлёпнув картами по столу, он пошёл к Илье пятком. Илья остался в дураках. Супруги смеялись над ним, а его ещё более раздражало это. И, сдавая карты, он упрямо говорил:
– Среди белого дня, на главной улице города убить человека - для этого надо иметь храбрость...
– Счастье, а не храбрость, - поправила его Татьяна Власьевна.
Илья посмотрел на неё, на её мужа, негромко засмеялся и спросил:
– Убить - счастье?
– То есть убить и не попасть в тюрьму.
– Опять мне бубнового туза влепили!
– сказал околоточный.
– Его мне бы надо!
– сказал Илья серьёзно.
– Убейте купца, и дадут!
– пообещала ему Татьяна Власьевна,
– Убей, и получишь туза суконного, а пока получи картонного!
– бросив Илье две девятки и туза, сказал Кирик и громко захохотал.
Лунёв снова посмотрел на их весёлые лица, и у него пропала охота говорить об убийстве.
Бок о бок с этими людьми, отделённый от чистой и спокойной жизни тонкой стеной, он всё чаще испытывал приступы тяжкой скуки. Снова являлись думы о противоречиях жизни, о боге, который всё знает, но не наказывает. Чего он ждёт?
От скуки Лунёв снова начал читать: у хозяйки было несколько томов "Нивы" и "Живописного обозрения" и ещё какие-то растрёпанные книжонки.
Так же, как в детстве, ему нравились только те рассказы и романы, в которых описывалась жизнь неизвестная ему, не та, которой он жил; рассказы о действительной жизни, о быте простонародья он находил скучными и неверными. Порою они смешили его, но чаще казалось, что эти рассказы пишутся хитрыми людьми, которые хотят прикрасить тёмную, тяжёлую жизнь. Он знал её и узнавал всё более. Расхаживая по улицам, он каждый день видел что-нибудь такое, что настраивало его на критический лад. И, приходя в больницу, говорил Павлу, насмешливо улыбаясь:
– Порядки! Видел я давеча - идут тротуаром плотники и штукатуры. Вдруг - полицейский: "Ах вы, черти!" И прогнал их с тротуара. Ходи там, где лошади ходят, а то господ испачкаешь грязной твоей одежой... Строй мне дом, а сам жмись в ком...
Павел тоже вспыхивал и ещё больше подкладывал сучьев в огонь. Он томился в больнице, как в тюрьме, глаза у него горели тоскливо и злобно, он худел, таял. Яков Филимонов не нравился ему, он считал его полуумным.
А Яков, у которого оказалась чахотка, лёжа в больнице, блаженствовал. Он свёл дружбу с соседом по койке, церковным сторожем, которому недавно отрезали ногу. Это был человек толстый, коротенький, с огромной лысой головой и чёрной бородою во всю грудь. Брови у него большие, как усы, он постоянно шевелил ими, а голос его был глух, точно выходил из живота. Каждый раз, когда Лунёв являлся в больницу, он заставал Якова сидящим на койке сторожа. Сторож лежал и молча шевелил бровями, а Яков читал вполголоса библию, такую же короткую и толстую, как сторож.
– "Так! ночью будет разорён Ар-Моав и уничтожен; так! ночью будет разорён Кир-Моав и уничтожен!"
Голос у Якова стал слаб и звучал, как скрип пилы, режущей дерево. Читая, он поднимал левую руку кверху, как бы приглашая больных в палате слушать зловещие пророчества Исайи. Большие мечтательные глаза придавали жёлтому лицу его что-то страшное. Увидав Илью, он бросал книгу и с беспокойством спрашивал товарища всегда об одном:
– Машутку не видал?
Илья не видал её.
– Господи!
– печально говорил Яков.
– Как всё это... словно в сказке! Была - и вдруг колдун похитил, и нет её больше...
– Отец был?
– спрашивал Илья.
Лицо у Якова вздрагивало, глаза пугливо мигали.
– Был. "Довольно, говорит, валяться, выписывайся!" Я умолил доктора, чтобы меня не отпускали отсюда... Хорошо здесь, - тихо, скромно... Вот Никита Егорович, читаем мы с ним библию. Семь лет читал её, всё в ней наизусть знает и может объяснить пророчества... Выздоровлю - буду жить с Никитой Егорычем, уйду от отца! Буду помогать в церкви Никите
Егорычу и петь на левом клиросе...Сторож медленно поднимал брови; под ними в глубоких орбитах тяжело ворочались круглые, тёмные глаза. Они смотрели в лицо Ильи спокойно, без блеска, неподвижным матовым взглядом.
– Какая это книга хорошая - библия!
– захлёбываясь кашлем, вскрикивал Яков.
– И это есть, - помнишь, начётчик в трактире говорил: "Покойны шатры у грабителей"? Есть, я нашёл! Хуже есть!
Закрыв глаза, с поднятой кверху рукою, он наизусть возглашал торжественным голосом:
– "Часто ли угасает светильник у беззаконных и находит на них беда, и он даст им в удел страдания во гневе своем?" Слышишь? "Скажешь: бог бережет для детей его несчастие его. Пусть воздаст он ему самому, чтоб он знал"...
– Неужто так и сказано?
– с недоверием спросил Илья.
– Слово в слово!..
– По-моему, это - нехорошо - грех!
– сказал Илья. Сторож двинул бровями, и они закрыли ему глаза.
Борода его зашевелилась, и глухим, странным голосом он сказал:
– Дерзновение человека, правды ищущего, не есть грех, ибо творится по внушению свыше...
Илья вздрогнул. А сторож глубоко вздохнул и сказал ещё, так же медленно и внятно:
– Правда сама внушает человеку - ищи меня! Ибо правда - есть бог... А сказано: "великая слава - следовать господу"...
Лицо сторожа, заросшее густыми волосами, внушало Илье уважение и робость: было в этом лице что-то важное, суровое.
Вот брови сторожа поднялись, он уставился глазами в потолок, и вновь волосы на его лице зашевелились.
– Прочитай ему, Яша, от Иова, начало десятой главы...
Яков молча поспешно перебросил несколько страниц книги и прочёл тихо, вздрагивающими звуками:
– "Опротивела душе моей жизнь моя, предамся печали моей, буду говорить в горести души моей. Скажу богу: не обвиняй меня, скажи мне, за что ты со мной борешься? Хорошо ли для тебя, что ты угнетаешь, что ты презираешь дело рук твоих..."
Илья вытянул шею и заглянул в книгу, мигая глазами.
– Не веришь?
– воскликнул Яков.
– Вот чудак!
– Не чудак, а трус, - спокойно сказал сторож.
Он тяжело перевёл свой матовый взгляд с потолка на лицо Ильи и сурово, точно хотел словами раздавить его, продолжал:
– Есть речи и ещё тяжелее читанного. Стих третий, двадцать второй главы, говорит тебе прямо: "Что за удовольствие вседержителю, что ты праведен? И будет ли ему выгода от того, что ты держишь пути твои в непорочности?"... И нужно долго понимать, чтобы не ошибиться в этих речах...
– А вы... понимаете?
– тихо спросил Лунёв.
– Он?
– воскликнул Яков.
– Никита Егорович всё понимает!
Но сторож сказал, ещё понизив свой голос:
– Мне - поздно... Мне надо смерть понимать... Отрезали мне ногу, а она вот выше пухнет... и другая пухнет... а также и грудь... я умру скоро от этого...
Глаза его давили лицо Ильи, и медленно, спокойно он говорил:
– А умирать мне не хочется... потому что - жил я плохо, в обидах и огорчениях, радостей же - не было в жизни моей. Смолоду - как Яша, жил под отцом. Был он пьяница, зверь... Трижды голову мне проламывал и раз кипятком ноги сварил. Матери не было: родив меня, померла. Женился. Насильно пошла за меня жена, - не любила... На третьи сутки после свадьбы повесилась. Зять был. Ограбил меня; сестра же сказала мне, что это я жену в петлю вогнал. И все так говорили, хотя знали - не тронул я её, и как она была девкой, так и... издохла... Жил я после того ещё девять лет. Страшно жить одному!.. Всё ждал, когда радости будут. И - вот, помираю. Только и всего.