Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Трубадур и Теодоро, или Две двести до Бремена
Шрифт:

Лишь одно судно, привязанное к буйку было обитаемым на постоянной основе. Парусник. На глазок метров двенадцати. Явная самоделка – неуклюжий, будто сваренный автогеном из небрежно раскроенного листового железа, швы неровные – чистой воды шрамы. Вдоль бортов лодки красовались выцветшие разнокалиберные спасательные круги с затертыми надписями и такое количество похожих на дреды пестрых канатов, что хватило бы на «Крузенштерн» со всеми его парусами и мачтами. Еще бы и нам с Трубадуром осталось по два-три метра – повеситься от тоски: всю неделю подряд – ветер и дождь, а теперь вот, извольте, туман…

На корме, закрывая большую часть шипучего, как газировка, названия, грустно свисал намокший польский флаг, размерами напоминавший о вечно уязвленном самолюбии восточного европейца.

Если

в обеденное время не было дождя, то единственный обитатель диковинного судна в обязательном порядке появлялся на палубе со скатанным в рулон матрасом. Он расстилал его всякий раз с осторожностью и таким благоговением, с каким, наверное, потомственные часовщики раскатывают в Базеле на рабочих столах замшевые чехольчики с миниатюрными хитроумными и изящными инструментами – достоянием четырех или пяти поколений династии. Внутри матраса неизменно обнаруживался огромных размеров бинокль.

Трубадур был совершенно уверен, что, несмотря на очевидное нежное обращение, бинокль так же стар, помят и потерт, как его владелец. Сам же обладатель заслуженной оптики коротал время за увлеченным и бесцеремонным изучением то ли редких посетителей прибрежных кафе, то ли содержимого их тарелок. Возможно, он был автором гипотезы, по которой еда должна походить на едока не меньше, чем собака на своего хозяина, и проверял в нашем городке справедливость предположений.

Появление на палубе фигуры с биноклем принималось публикой, мягко говоря, неоднозначно. Испанцы, к примеру, шумно радовались, тыкали в сторону лодки пальцами, привлекая внимание детей, вместе с ними смеялись и громко приветствовали поляка. Тот, в свою очердь, традиционно сохранял завидную невозмутимость, даже отстраненность. В Бологом или Воронеже его точно побили бы за показное высокомерие или, на худой конец, за гибель Тараса Бульбы.

Иногда местная публика с хохотом принималась фотографировать грузную фигуру в несвежей майке, натянутой поверх свитера, по всей видимости, для того, чтобы удержать шерстяной раритет от распада на отдельные нити. Бестактность вообще смущает испанцев не больше, чем нас с Трубадуром – пьянство. Они, как и мы, без уговоров легко подхватывают инициативу, а дальше – только держись. Признаться, я еще не встречал страны, где жители так мало походили бы на героев собственной литературы. Классической, разумеется, литературы – с современной, кроме Артуро Перес-Реверте да Карлоса Руиса Сафона я, пожалуй, и не знаком. Где они, черт побери, эти величавые, неприступные гранды? Высокомерные и чопорные, как сталинские высотки, без которых московский пейзаж стал бы унылым, однообразным и совсем немосковским. Похоже, что растасованы они по каким-то хитрым колодам, из которых лично мне никогда не сдают. Или я не то читал? Или живу в неправильном месте? Наверное, все так и есть – мои проблемы.

Кого поляк по-настоящему, всерьез раздражал, так это англичан и немцев, коих на Майорке проживает превеликое множество. Видимо, от каждого поселившегося в Соединенном Королевстве русского сбегают в среднем по два десятка британцев. И все как один на Майорку. Сказывается привычка к островному быту. Это я так, к слову.

В сезон в нашем городке надо основательно побродить, чтобы услышать на улицах испанскую речь, но и зимой, особенно в выходные, набережную затопляют монотонное бормотание англичан и гортанная немецкая перекличка. Как шутит Трубадур: «Пинта Гиннесса, и выходи строиться!»

Заезжих местные называют между собой «адвенедизо», то есть приблудными. Зато «своих» иностранцев, надолго обосновавшихся в городке, почти всех привечают по именам или прозвищам.

Именно «приблудные» высказывались в адрес навязчивого наблюдателя особенно недружелюбно и совершенно, надо сказать, не заботясь о лексике. Но слова – это полная ерунда по сравнению с тем, как отличился гостивший у Трубадура приятель, малоизвестный в узких кругах живописец из московских армян. Он поставил на набережной развернутый к морю мольберт и водрузил на него холст на подрамнике два метра на полтора, весьма авангардно раскрашенный в слово «Чуйло». Наверное, впервые писал латиницей и набедокурил с первой буквой, даже я

не сразу понял задумку.

Автор антипольского выпада великодушно пояснил мне, серости средиземноморской, что хамство, как всякий род человеческой деятельности, нуждается в собственной эстетике. Обретая ее, оно становится самостоятельным предметом творчества. Заумь вселенская.

Впрочем, о «хамском творчестве», как и «творческом хамстве», я, положим, знал и без него, а вот то, что у Гамлета есть потомство, стало для меня полным откровением. Художник сообщил кому-то по телефону, что «у сына Гамлета проблем выше крыши, больше, чем у отца». Пока я лениво выуживал из собственной памяти все, что знал об «отцовских» проблемах, порыв ветра легко подхватил масштабное полотно, и оно, совершив в воздухе несколько почти идеальных фигур высшего пилотажа, неряшливо приземлилось на проезжую часть, пометив острым углом дверь припаркованного автомобиля. Владелец пострадавшего авто, обедавший в ресторане через дорогу, был не в курсе эстетики хамства. Он вел себя прямолинейно и грубо до тех пор, пока не получил полотно в подарок, десятку евро для мальчишки, взявшегося с помощью вилки освободить шедевр от подрамника, и две монеты за вилку – для хозяина кафе. Никто из нас, разумеется, не удосужился посвятить нового владельца шедевра в его содержание и перевод. Учитывая безграмотность в написании, сделать это вообще не представлялось возможным. Да оно и к лучшему.

– Ох… енная инсталяция! Самому, мозг вывернешь, такого никогда не придумать! Только жизнь, только она может эдакое захреначить! – неумеренно восторгался художник и яростно колотил кулаком в раскрытую ладонь. – Так нас всех! Так!

Все-таки современные живописцы очень непростые ребята.

– Эй, черножопый! – широко улыбаясь крикнул творец через улицу таксисту. И Трубадуру: – Я в Пальму смотаюсь? Надо остыть. Ты как? Тогда бывай, до вечера.

– Оно сказал чьерножопи? – поинтересовались у меня по- английски из-за соседнего столика. – Он ведь русский? Такая экспрессия!

– В какой-то степени, – уклончиво сказал я.

– А вы русские.

– Мы – да.

– У вас так таксистов подзывают? У нас в Лондоне достаточно поднять руку.

– У нас тоже по-разному, но можно и так, – включился в разговор Трубадур. – А вам зачем? В Россию собираетесь?

– В Москву.

– Важное уточнение.

– На следующей неделе. Вы позволите, я сейчас в телефон запишу. Чьерно.

–. жопый, – бессовестно завершил Трубадур.

– Заметь, – нацелил он на меня указательный палец, – раньше в телефоны записывали имена и номера. Это будет имя.

Я в пух и прах мысленно изругал нас обоих за безжалостность, но повиниться перед ошельмованным англичанином сил в себе не нашел.

– Да ладно тебе, моралист, не страдай. Повезет, так еще и в новости мужик попадет. Дармовое паблисити, – смахнул со стола тонкие материи Трубадур. – И вообще, это ему за Солсбери. За то, что я теперь знаю, где этот гребанный Солсбери. А оно мне надо? Как коту свечи от геморроя. Совершенно чужая страна, ни разу не моя. Солсбери.

Что на это сказать? Патриот, черт его побери.

– Крым наш, – отозвался я на пароль.

Конечно, любой из посетителей прибрежных заведений испанского общепита мог постараться не замечать поляка. Развернуться, например, к морю спиной и продолжать в удовольствие трапезу. Но зачем тогда, спрашивается, приезжать на ланч в гавань, где только морской пейзаж и воздух способны отвлечь от сомнительной чистоты столовых приборов и прочей ерунды вроде бокалов со сколами по краям.

В один день-дебил я порезал таким бокалом губу и попросил официанта заменить порченую емкость вместе с содержимым. Мне безропотно подали новый бокал, калибром с небольшую вазу, и слегка початую бутыль того, что я до этого употреблял. Вне всяких сомнений это было что-то крепкое и дорогое, конкретнее не скажу. Выпивку, а ее я не пощадил, чудесным образом заведение взяло на себя, вместо этого пришлось заплатить мелочью за «испорченный» бокал. Будто я его сам и погрыз. К справедливости я взывать не стал, испанцы этого не любят, а я люблю их. В тот момент, учитывая масштаб сэкономленного, и вовсе обожал.

Поделиться с друзьями: