Трудно быть хорошим
Шрифт:
— Красота вон там! Копни пару раз!
— Внимание! По правому борту — красота!
— Рой скорее!
Повеселились от души. Долго еще после этого приставали к Диджо в квартале: «Ну как, много красоты нарыл за последнее время?» Или, например, представляли его: «А это Диджо. Он отовсюду выкапывает красоту». Даже Перец, заходя за нами и приглашая кататься, говорил:
— Ну что, ребята, поехали красоту копать?
Недели через две теплым вечером в Кливленде Джери Стейли подал мяч, оборона при этом удачно вывела из игры двух игроков противника, Апариччо подал Крузевскому, и «Белые Гетры» в первый раз за сорок лет существования лиги захватили чемпионский вымпел.
Перец, к сожалению, уже отбыл в Парис-айленд — по непонятным для нас причинам он решил пойти во флот. А жаль, празднества по поводу победы «Гетр» ему бы понравились.
В ту ночь, часов в одиннадцать, по всему городу взвыли сирены. Люди выскакивали на улицы в халатах, молясь и
Но Зигги подобного потрясения пережить не сумел. Стал заикаться на каждом слове. Рассказывал, что, услышав вой сирены, забрался в постель и почему-то вцепился в четки, оставшиеся еще со школьных времен. В ту ночь он намочил постель, и с тех пор это с ним приключалось еженощно. Мы с Диджо пробовали подбодрить бедолагу, но тщетно; дух его поддерживала теперь только книга Томаса Мертона «Гора в семь этажей», подаренная священником из приходской церкви. Для Зигги она значила больше, чем «На дороге» для Диджо. В конце концов наш Зиг решил, что раз уж он все равно едва разговаривает, лучше ему уйти в трапписты, как Томас Мертон. Он считал, что стоит ему явиться с этой книгой в монастырь в Гефсемани штата Кентукки, его встретят там с распростертыми объятиями.
— Приму обет молчания, — заикался он, — так что не волнуйтесь, если от меня долго не будет вестей.
— Молчание — не тот обет, которым можно удивить, — сказал я, пытаясь шутками выбить из него всю эту дурь. Но Зигги свое уже отсмеялся, и я пожалел, что дразню его.
Втроем мы направились к реке. Шли, как и прежде, мимо грузовых платформ и железнодорожных путей. Остановились на мосту Калифорния-авеню; с него видно сразу несколько мостов через реку и еще один, черный, железнодорожный, с которого мы некогда столкнули «шеви». Бродили всю ночь напролет, обходя памятные места: церкви, виадук, бульвар. Без машины я чувствовал себя опять мальчишкой. Это была последняя ночь Зигги, и ему хотелось погулять. Утром он намеревался уехать из дому и добираться попутными до Кентукки. Вот он стоит у обочины, махая плакатиком «На Гефсемани» проходящим по шоссе машинам. Ужасно не хотелось, чтобы он уезжал. Вспомнился вдруг сон Зигги про меня и Литтл Ричарда. Он, кстати, обрел себя в религии, стал священником. Так, во всяком случае, писали. Но не думаю, чтобы он принял обет молчания. В воображении моем рисовались самые нелепые картины. Я представлял, как все монахи, натянув клобуки, погружаются в размышления, и тут Зигги в полной тишине испускает вдруг душераздирающий пронзительный вой.
На другое утро он и вправду уехал. Мы с Диджо ждали писем, но так ничего и не получили.
— Наверное, обет молчания и на письма распространяется, — заключил Диджо.
Как-то зимой пришла открытка от Перца. На картинке — тропический закат над океаном, а на обратной стороне нацарапано: «Маловато красоты я за последнее время нарыл!» Обратного адреса не было, а так как родители его развелись и уехали, найти Перца я не смог.
Теперь все куда-то переезжали. После крупного скандала со своим стариком переехал и Диджо. Отец нашел ему работу на фабрике, где сам проработал двадцать три года. Но Диджо на работу не пошел, отец вернулся взбешенный и полез рвать ему бородку. Диджо оскорбился и переехал к старшему брату Сэлу. Тот только что вернулся с флота и жил в холостяцкой квартирке у Старого Города. Одно не устраивало — на выходные Диджо вынужден был возвращаться домой — Сэл нуждался в уединении.
Диджо, единственный из «Обветшалых», еще играл. Он все-таки купил гитару, правда, неэлектрическую. Увлеченно слушал старые царапаные пластинки с записями негров. Почти у всех у них имена почему-то начинались — «Слепой» или «Сынок». Диджо сподобился даже записать собственную пластинку, тонкую, как бумажный лист, 45-пятку, пахнущую ацетатом, пустую с одной стороны. Он раздарил ее всем окрестным барам, где собирались ребята из Кореи, уговорив барменов вставить пластинку в проигрыватель-автомат. В барах стало пустовато. Ребят из Кореи, таких, чтобы и пили и могли еще играть в бейсбол, осталось немного: завсегдатаи потеряли форму. Они просиживали часами, ведя нескончаемые дискуссии о бейсболе и играя в кости на выпивку. Раньше проигрыватели оглушали «Платтерами» и «Бадди Холли», теперь же их заполняли польки и мексиканские песни, подозрительно похожие на польки. Пластинку Диджо обычно ставили между Фрэнком Синатрой и Рэем Чарлзом. Диджо оставил и маленькую карточку с надписью «Джой де Кампо. «Женщина с жестоким сердцем"».
Такую вот песню он сочинил. Волосы у Диджо стали еще длиннее, вандейковская бородка разрослась, и он взял моду носить темные очки и варачи. [9] Изредка появлялся с какой-нибудь студенткой из колледжа Центрального Чикаго, где некогда сам учился в школе. Обычно это была блондинка с пышными волосами и испуганными глазами. Он приводил ее в «Эдельвейс» или «Карта Бланку» и заказывал парочку маленьких рюмок. Бармен или кто-то из завсегдатаев тут же ловил намек и спрашивал, а не
поставить ли нам Р-5, и нажимал нужную клавишу. «Женщина с жестоким сердцем» гремела не хуже польки «Она слишком толстая», Диджо гнусаво подвывал, терзая три струны:9
Варачи — мексиканская обувь наподобие сандалий.
Тут вдруг, несмотря на гнусавость исполнения, блондинку осеняло, что она слышит голос Диджо. Он смущенно признавался, что да, это он, и барабанил по стойке в такт песне, а я гадал, что, интересно, подумала бы девушка, услышав гениальное:
Заря вставала, У-y, у-у! Как больные старики, O-о, о-о! Играющие на крыше в кальсонах! A-a, a-a, a-a!Но вернемся к нашей Ветхости.
Словечко это окончательно исчезло из моей речи, после того как родители переехали в Бервин. Потом, несколько лет спустя, я, бросив работу, спрятался от мобилизации в колледже, и оно всплыло на обзорных занятиях по английской литературе. Может, я просто был настроен на «ветхость» больше, чем все нормальные люди. Занятия наши вел профессор, у которого были явные нелады с дикцией. Но тем не менее он обожал читать вслух. У него был оксфордский акцент, но, чем эмоциональнее он читал, тем явственнее различал я под внешней полировкой говор южного района Чикаго. Когда он читал Шелли «Песнь к защитникам свободы», мне послышалось, опять проскользнуло у него наше слово. Я полез в книгу: «…Сила, Надежда и Вечности свет… То память о прошлом, — в вас прошлого нет!»
На следующий день я сбежал с занятий и поехал на «Б» к парку Дуглас. Нахлынули воспоминания о прежних поездках из Северного района домой; мне представлялось тогда, будто рядом сидит Дебби Вайс. Теперь я мог вообразить, как виделся ей наш квартал — удивительно маленьким. Так удивляется человек, в зрелом возрасте заходя в свой старый школьный класс.
Я не был тут два года. Квартал теперь в основном мексиканский. Вывески над магазинами — испанские, но бары называются по-прежнему — «Эдельвейс», «Карта Бланка», «Будвайзер Лонж». С Диджо мы потерялись, но я слышал, что его забрали в армию. Обошел несколько баров, искал в проигрывателях «Женщину с жестоким сердцем», но, не обнаружив ее даже в «Карта Бланке», где вообще ничего не изменилось, сдался. Уселся там, взял рюмочку холодной «шеврезы» на дорожку и, слушая «Палому», глядел на солнечные просветы в пыльных деревянных жалюзях. Проигрыватель смолк, и в открытую дверь стали слышны колокола сразу трех церквей. Звонили несогласованно. Перекличка колоколов напомнила не раз снившийся сон, не вещий, как у Зигги, но все равно пугающий. Возвращаюсь я в свой квартал, все вокруг кажется знакомым до боли и одновременно чужим. Постепенно я перестаю узнавать окружающее и теряюсь. Знаю, что если побегу, ноги нальются свинцом, а если сойду с тротуара — провалюсь в пропасть. Потом подхожу к углу бара «Карта Бланка», такому родному, такому вневременному, слышу затихающий колокольный звон и буквально всем телом ощущаю тепло солнечных лучей. И чудится мне, будто снова я ненароком забрел в Официальную Зону Вечности и Надежды.
Норман Маклейн
«Твой братан Джим»
Перевел Св. Котенко
Впервые я толком заметил его под конец воскресного дня в бараке лесопромышленной компании «Анаконда» на Чернопятой речке. Он, я и еще несколько человек лежали по койкам и читали, хотя этим летним днем было в бараке жарковато и темновато. Прочие вели меж собою беседу, и мне казалось, что все тихо и спокойно. Как, прояснилось несколькими минутами позже, беседа велась касаемо «Анаконды», и поэтому, наверно, я не вслушивался, ибо лесорубы перебирали обычные свои жалобы на компанию: она распоряжалась их телом и душой, распоряжалась штатом Монтана, газетами, священнослужителями и т. д.; кормежка была скудная и заработки тоже, компания отнимала их назад, завышая все цены в своей лавке, а делать покупки приходилось только там, средь лесов больше негде. Что-то в этом роде люди и говорили, поскольку внезапно я услышал, как он нарушил тишину и покой:
— А ну заткнитесь, сучьи невежды. Кабы не «Анаконда», вы бы все с голоду перемерли.
Поначалу не было полной уверенности, услыхал ли я и произнес ли он это, но оказалось вправду так. Ведь стало уж вовсе тихо, все глядели на его мелкое личико и крупную голову на мощном торсе, прикрытую локтем в изголовье койки. Вскорости то один, то другой начали подниматься на ноги, а поднявшись, исчезать в солнечном свете по ту сторону двери. Ни один из поднявшихся слова не произнес, а это был лесопромышленный барак и люди тут были крепкие.