Тургенев и Полина Виардо. Сто лет любви и одиночества
Шрифт:
– Иван, ваша дочь очень любит вас. Но долгих шесть лет она получала от вас лишь одно-два письма в месяц – и то, если они не задерживались в дороге, – и теперь, наконец, встретив вас, она вынуждена делить ваше внимание с кем-то еще. Ей обидно, ей до боли обидно, что это короткое время, которое вы можете провести вместе, вы проводите не с ней, а если и беседуете, то лишь даете наставления да браните. Ей хочется привлечь ваше внимание, но она ребенок, и делает это, как может и умеет. Любите ее, показывайте ей свою любовь, и сердце ее – а у Полинет очень доброе сердце – скоро оттает.
Слова Полины успокоили меня, и с этого момента я стал все свободное время уделять Полинет, и она действительно стала спокойнее и добрее.
Время от времени я вновь выезжал на охоту с Луи – гораздо реже, чем прежде,
И вновь все, что я мог позволить себе, – это поцеловать руку Полины вечером, прощаясь с ней перед тем, как отправиться спать. Вновь неразделенная любовь терзала мое сердце.
Вскоре я понял, что жизнь моя – такая счастливая с виду – делается непереносимой, и, дождавшись конца каникул и проводив дочь в пансион, отправился в Рим. Но долгое путешествие оказалось для меня достаточно тяжелым, и я вынужден был отправиться на лечение. Врачи, затрудняясь сказать, чем же я все-таки болен, дали обычный в таких случаях совет – отправиться на воды, и я поехал в Зинциг.
Тут меня и настигло письмо господина Виардо, сообщавшего, что у Полины родился сын, которого решено было назвать Полем.
Мне казалось, что сердце мое вырвали из груди, и на месте его осталась зиять открытая рана. О, Полина – прекрасная мать, и сейчас, склоняясь над маленьким, бессмысленным еще младенцем она, верно, напоминает Мадонну, – но как бы я желал, чтобы этот ребенок был моим!..
Я, однако, постарался справиться со своей болью как можно быстрее, и ответил Луи приличествующим случаю поздравительным письмом.
«Мой дорогой друг, – писал я ему, – для начала обнимаю вас и поздравляю от всего сердца, а уж потом благодарю за то, что вы вспомнили и обо мне. Все-таки прекрасно иметь сына, не так ли, а когда у тебя уже есть три дочери, – это еще прекраснее. Конечно, на вашу долю выпало немало тяжелых переживаний, но теперь вы должны быть счастливы: «у нас в небе поют жаворонки», как говорится в русской пословице. Теперь надо постараться, чтобы здоровье матери поправилось как можно скорее – что до малыша, то, вот увидите, он пробьет себе дорогу. Еще раз приношу вам и всем вашим мои самые горячие поздравления».
Теперь я должен был написать письмо Полине, но слова не шли на ум. Я был счастлив за нее, но счастье это было с примесью горечи. Мне словно наяву виделось ее уставшее, но счастливое лицо, распущенные косы, улыбка, с которой она склоняется над ребенком, и в голове моей путались мысли, когда я пытался осознать, какое это чудо – появление на свет нового человека, и вдвойне волшебно то, что его матерью стала она – самая прекрасная женщина на земле.
Почти не думая, я выводил на бумаге какую-то счастливую чепуху:
«Да здравствует маленький Поль! Да здравствует его мать! Да здравствует его отец! Да здравствует все семейство! Браво! Я же говорил, что все кончится хорошо и что у вас будет сын. Поздравляю и обнимаю вас всех!»
Я засыпал ее какими-то вопросами, позже поняв, что все это ужасная глупость, но в тот момент все настолько смешалось в моей голове, что даже воспоминания о детстве Полинет – весьма, впрочем, смутные, – не навели меня на мысль о нелепости моих вопросов.
«Прошу вас сообщить мне, – писал я, – конечно, как только вы будете в состоянии это сделать, подробное описание черт лица, цвета глаз и т. д. и т. п. молодого человека; если возможно, небольшой карандашный рисунок; перечень наиболее осмысленных слов, которые он, быть может, произнес уже; небольшое описание дня 20 июня, революционной даты, избранной маленьким санкюлотом для появления на свет. Я немного заговариваюсь, но это простительно в моем возрасте, и если учесть ту радость, которую вызвала во мне эта новость».
Я силился представить себе ее в эти минуты, и из глаз моих катились слезы. Чувствительность моей натуры и двойственность чувств, которые я испытывал в тот момент, не оставляли мне возможности написать это письмо в спокойном тоне, однако я постарался взять себя в руки, чтобы продолжить.
«Вы должны быть довольны, не так ли? – написал я дальше, несколько успокоившись. – Вы пожираете глазами это маленькое существо, которое еще вчера было вами и у которого теперь своя жизнь, зачатки мысли и собственной
индивидуальности, собственной, не в обиду вам будет сказано. Я становлюсь пророком; я читаю во мраке грядущего, в Conversation’s Lexicon 1950 г.: «Виардо (Поль, Луи, Иоахим), знаменитый (пропускаю «кто»), родился в Куртавнеле, в Бри, и т. д. и т. п., сын знаменитой Полины Гарсиа и т. д. и т. п. и одаренного писателя и переводчика «Дон-Кихота». Не буду приводить всю статью. Вы ведь мне напишете несколько слов, как только вам это не будет трудно, не правда ли? А пробуждение утром 21-го, не правда ли оно было сладостным? А крики малыша, – есть ли музыка, сравнимая с этой? Ну, что ж, все идет хорошо. Завтра или послезавтра напишу вам более вразумительно; а сегодня вновь восклицаю: Vivat! Ура! Вперед, сыны отечества! Алааф Кельн! (это выражение радости употребляется только в Кельне, но, по-моему, оно подходит)…»За окнами уже забрезжил рассвет, когда я, наконец, запечатал оба письма и остался наедине с собой – теперь даже перо и бумага не создавали ощущения, что в этой предутренней звенящей тишине я не один, что у меня есть внимательный и понимающий собеседник.
В таком же одиночестве я проводил дни, ожидая, когда подействует лечение, которое, по словам врачей, должно было вскоре поставить меня на ноги. Впрочем, я только стал чувствовать себя еще хуже, и, не выжидая прописанных мне докторами шести недель, решил продолжить лечение в другой обстановке и поехал принимать морские ванны в Баден. Я не ожидал от этого никакой пользы – к тому моменту все перепробованные средства лечения убедили меня, что доктора наши – сплошные шарлатаны, а успех лечения зависит в большей степени от того, угадают ли они верный диагноз или промахнутся со своей догадкой. Но в Бадене в то время отдыхал мой друг, граф Толстой, который проигрался там в рулетку в пух и прах и остался как рыба на песке. Я не только хотел ссудить ему денег и тем самым выручить из трудного положения, в котором он оказался, но и надеялся, что его общество развеет мою тоску и, как следствие, окажет благотворное действие на мой организм.
Но и тут меня ждала неудача. В самый день моего приезда, когда я уже заранее радовался, предвкушая прекрасный, полный интереснейших бесед вечер, граф получил полное слез письмо от сестры Марии. С Марией я был хорошо знаком, даже немного увлекся ею некогда – она была совершенно очаровательна, умна, проста, смиренна и кротка. Я едва не влюбился и, не будь она замужем, непременно начал бы за ней ухаживать. Собственно говоря, мое общество также было ей приятно, но ее замужество и моя неугасающая любовь к Полине не оставили нам шансов на продолжение романа.
Но женщина эта, рожденная, казалось, для тихой семейной жизни, постоянно страдала от тяжелого характера своего мужа. Тот был кем-то вроде деревенского Генриха VIII – даже в лице его чувствовалось что-то от Тюдоров, и имел множество любовниц и внебрачных детей, и теперь две его фаворитки поссорились между собой и втянули в эту ссору его бедную супругу. Одна из них додумалась показать ей письма, в которых ее муж клянется этой барышни в любви и строит планы на случай кончины бедной графини. Это стало для женщины тяжелейшим ударом, от которого она никак не могла оправиться, и я, разумеется, не посмел удерживать Толстого вдали от сестры, которая так нуждалась в его помощи и поддержки.
Толстой отбыл в Петербург, я же остался в Бадене, где вновь единственным моим развлечением была переписка с друзьями и дочерью. Но я едва выдержал десяток дней – тоска стала просто непереносимой, и я отправился к другому своему другу, Боткину, в Дьепп. Там я провел неделю, после чего вновь почувствовал тягу к перемене обстановки и сорвался с места – отправился в Марсель, который показался мне чрезвычайно безвкусным и унылым городом, так что оттуда я быстро выехал в Ниццу. Дорога до Ниццы вдохновила меня чрезвычайно – в письмах к Полинет я подробно описывал виды, которые встречались мне по пути, дорогу через Альпы и то волшебное чувство, которое возникает, когда приближаешься к Италии. Впрочем, Ницца встретила меня пеленой дождя, дома оказались, на мой вкус, высоковаты, причем высоковаты настолько, что один из них, неустойчивый до крайности, обвалился на моих глазах. Так что и в Ницце я не задержался. Меня ждала Италия, Рим, город, который нравился мне чрезвычайно.