Туула
Шрифт:
Робертас, судя по всему, привык к таким штучкам. Когда вернусь, забегу, Эрна.
Приятный, спокойный голос. Нет, давненько мне не встречались такие типы - видно, я, закоренелый бродяга, совсем отдалился от порядочных людей: всюду мне мерещились лишь сытые мещане, пустельги да разумники, которых я на дух не выносил, причем последние — чаще всего. Робертас принес пива, оставил пару бутылок и на дорогу. Обождал, пока я искупаюсь в Эрниной полуванне. Если бы мог, дал бы мне свою чистую рубашку и носки. Я чмокнул Эрну в щеку: прощай, мать-кормилица! Не выскакивай замуж, я ведь могу и вернуться когда-нибудь, жди! Не волнуйся, зайка, парировала она, триппер ты не подцепил! И кисло улыбнулась. Да, без макияжа тетеньки ее возраста выглядят весьма неважно.
Я представления не имел, что буду делать в той Клайпеде, уж и не упомню, когда там был. Но разве это так уж важно? Мне сейчас лишь бы подальше от «Второго города», и только бы не в Вильнюс. Мы ехали по городу в сторону Жямайтийского шоссе — у светофора, когда мы остановились на красный свет, я увидел тебя, Туула. Ты стояла к нам спиной в своей неизменной рыжей шубке и, подняв голову, разговаривала с атлетического вида парнем, который был выше даже Робертаса. И шапочка на тебе была та же - серая, из грубой шерсти. Но когда мы тронулись, я увидел, что это была не ты. Какая-то женщина, причем гораздо старше тебя. Выходит, отныне всегда и везде меня станут преследовать призраки? Всегда и везде? За городом
С пчелиным жужжанием машина летела по автостраде. Не было ни дождя, ни снега, - и слава богу! Мы долго обгоняли колонну зеленых броневиков, но броневики мне были не страшны, это не милицейские джипы. Я потягивал вино и курил. Стряхивал пепел в пепельницу рядом с радио, откуда эстрадный певец Стасис Повилайтис все драматичнее вопрошал: «Куда-а ты скрылась?.. Тебя-я ищу-у, но не верну-уть того, что бы-ыло...» Но вот он устал и заткнулся, радио затрещало, и дикторша ледяным голосом пообещала, что ночью будут заморозки, причем довольно сильные. А когда на горизонте появилась слегка подавшаяся вперед «Крижкальнисская мадонна»19, я уже знал, куда отправлюсь в конце маршрута. В Клайпеде, славном портовом городе, недалеко от стадиона по-прежнему, как я надеялся, жила знакомая бродяжка с подругой. Разумеется, не настоящая бродяжка, ведь как-никак студентка филиала консерватории, мечтает стать режиссером, играть на сцене, любить. В свое время я приютил ее на ночь в пустой мастерской Герберта Штейна — она с любопытством разглядывала бутафорию, разные антикварные штучки. Я и сам, чего греха таить, там ночевал. Помнится, я еще тогда подумал, что она из тех, кто «брыкается», иначе с какой стати при виде вина она отрицательно помотала головой (куда ей было до тебя, Туула, или до химички Эрны!) и тяжело вздохнула: мне не то нужно... А потом, когда мы уже спали, мне показалось, что девушка что-то жует - монотонно, с небольшими перерывами. Неужели хлебную корку? Я захаживал на этот чердачок, даже адрес ее запомнил, и сейчас, покопавшись в памяти, радостно выпалил:
– Кулю, семь, Кулю, семь, Кулю семь, — три!
– Глюки?
– покосился на меня водитель.
– Уже?
– Кулю, семь, - три!!!
Как же звали ту бродяжку? Фамилия, вроде бы, латышская. А имя? Ага! И я снова не удержался от возгласа:
— Роде! Роде! Роде!
Робертас озабоченно посмотрел на меня, но я успокоил его, сказав, что со мной все в порядке. Просто это девушку так зовут. Рододендра. Рододендра Розенблюме. Только пахарю из северной Литвы не подлежащего сомнению латвийского происхождения могло взбрести в голову дать своему нежному дитяте такое имя. Приятели звали ее просто Роде. Она сказала, что изучает режиссуру массовых мероприятий. Сама наша жизнь была для нее сплошное массовое мероприятие: кафе, скверы, парки, пляжи, автострады и тусовки в подворотнях. Она и свою жизнь проводила в массах - на набережных и рынках, в кафе и закусочных. Эта похожая на взъерошенную приморскую пигалицу девушка была на редкость дружелюбна, сговорчива и на редкость общительна, как этого и требовала ее профессия режиссера-массовика. Мне она досталась в подарок, притом неожиданно, как это бывает у бродяг. В тот раз Роде сопровождала в Вильнюс молодого русского поэта, разумеется, гения. Еще по дороге в столицу Роде и Денис - так звали поэта - основательно перебрали, а когда прибыли в Вильнюс, их занесло в полуразрушенный двор алумната20, где они шатались без толку с початой бутылкой «Rosu de dessert» в руках. Я же только что вывалился из соседней пивной «Бочка», и Денис, которого я знал раньше, схватил меня за руку: дескать, постереги эту девушку, я мигом... только не отпускай ее от себя! Ему, видите ли, под пьяную лавочку вздумалось навестить свою бывшую супругу и сына Сальвадора — чуете, разумеется, в честь кого его так назвали? Мы с Роде прождали его, сидя на каменной ограде за замком Гедиминаса, до вечера, и лишь тогда наскребли, сколько у кого было, денег, пошли и купили - чего? Ясное дело, вина! Когда совсем стемнело, я отвел девушку в мастерскую Герберта Штейна — хозяин находился с выставкой в Калуге. А может быть, в Тууле, не помню. Роде к вину даже не притронулась, я уже говорил. Зато с размаху плюхнулась на тахту: сейчас или погодим? И сейчас и, разумеется, потом, буркнул я, только растолкуй мне, голубушка, это что, и есть твои так называемые массовые мероприятия? Мой вопрос ее развеселил - Роде хохотала до слез. Вот такая она была, жительница улицы Кулю варту. Отважная, неунывающая, любознательная, режиссер массовых мероприятий. Рододендра. Может, не прогонит?
Я пил вино, стараясь растянуть удовольствие до конца пути, поскольку не надеялся, что Робертас остановит машину по первому моему требованию. И просто так. Нет, все-таки он был настоящий человек, с той самой первой буквы - привез меня прямехонько на улочку Кулю варту. Мы остановились, и я увидел на доме старинный номер 7. Счастливое число? Стоит ли рассказывать о том, как равнодушно, с нескрываемой неприязнью встретила гостя Роде? Оказывается, на тот момент она была влюблена в главного режиссера и оказалась всерьез занята — варганила из мака какую-то отраву и вообще ждала более достойных гостей, не чета мне. Все же она сварила кофе и, нервно затянувшись сигаретой, подождала, пока я выпью. Если быть честным, она вошла в мое положение, не выгнала на улицу, ни о чем не расспрашивала. Когда после кофе я еще выкурил и сигарету, Роде отвела меня на другую сторону улицы, к своей подруге - блондинке с грустным пухлым личиком. Я и сейчас помню ее имя - Олива. Оливия, представила приятельницу Роде и, велев называть ее Оливой, испарилась, но перед этим успела откровенно подмигнуть нам обоим: не пропадете!
Олива, оказывается, тоже собиралась стать режиссером, только пока не знала, какую пьесу выбрать для постановки - веселую или грустную? И с кого начать - с Чехова или Кафки? Речь ее была медлительной, как сквозь дрему. Она подогрела мне «Бычью кровь» и стала допытываться, не знаком ли я с Някрошюсом. Оказывается, он единственный мог бы ее понять. Возможно. Рассказала о чудесных каникулах на Азовском море. Узнал я и об Альбатросе, приятеле-южанине, который ее там вконец измотал. Она покосилась на меня и пояснила: своей болтовней. Заведя разговор о чайках, всхлипнула: как они умеют умирать! Будто она это видела! Олива дымила «Примой», вставляла сигарету за сигаретой в короткий мундштук и снова курила. Эта дородная девушка была неулыбчивой, но искренней, к тому же ее нельзя было назвать распущенной. Я прожил у нее почти неделю, но только на третью ночь она позвала меня к себе в постель: мы ведь уже подружились, не так ли? Но пыхтела потом вовсе непритворно. Девушка проводила меня на вокзал, там я еще издалека увидел Дениса, который снова торопился навестить Сальвадора. Оли-и-и-ва-а-а!
– заметив нас и ничуть не удивившись, крикнул он. Он уговаривал Оливу поехать с ним: люкс, сходим к Беглецу, потом заглянем к Свекле, а? Однако Олива отказалась. Она попросила меня написать ей хотя бы одно письмо — она собирает все полученные послания. Девушка была на полметра выше меня и на центнер тяжелее. Ей было свойственно неизменно
VIII
В ту пору, Господи, я уже лежал во Втором отделении - об этом в общих чертах сказано выше. Улицы Васарос, Рудянс и Оланду и пространство до линии рельефа — улицы Полоцко на юго-востоке были теми естественными границами, где два месяца я чувствовал себя как дома. Территория больницы, разумеется, куда скромнее. На востоке она была отгорожена крутым, поросшим елями откосом, с вершины которого открывался вид на Другяльское кладбище. Это над ним, Господи, я летал по ночам до угла улицы Филарету, где, развернувшись, улетал в западном направлении, на улицу Малуну...
Не секрет, что Второе отделение представляло собой плохо замаскированную лечебницу для алкоголиков, а в истории болезни, как правило, было написано, что больной страдает расстройством центральной нервной системы. Это, конечно, соответствовало действительности, но лишь отчасти, поскольку о галлюцинациях, фобиях, похмельном синдроме или циррозе не упоминалось ни слова. Секрет полишинеля, палец у губ были ответом на вопрос рядового мирянина: «Второе отделение? А что это такое?»
Самое заурядное отделение. Те из невольников рюмки, кто прислушивался к зову не до конца пропитого разума, нашептывавшего им: ступай отдохни, вот наберешься сил и снова сможешь пить «как человек», - приходили в этот тенистый парк в сопровождении заплаканных жен, сожительниц или поодиночке, как я, поселялись в кокетливом на вид, построенном в дачном стиле бараке и валялись тут чуть ли не месяц, глотали витамины и транквилизаторы, развращали на досуге юных полудурочек, которых и в живописном парке больницы, и в лесочке вокруг психушки было хоть пруд пруди. В светло-желтом бараке находились на отдыхе исключительно алкоголики-мужчины, а в других отделениях, представлявших собой кирпичные здания с зарешеченными кое-где окнами, за высоким проволочным забором, предназначенным для прогулок, тихо сходили с ума будущие самоубийцы, пригожие юноши-депрессанты, кудрявые шизофреники с орлиными носами и горящими взорами, студенты-неудачники, предпочитавшие лучше полежать в дурдоме, чем идти в армию, конфликтующие с родителями истеричные подростки, которых и подростками-то назвать трудно, и одинокие старички, не желавшие отсюда никуда уходить, разве что в царствие небесное. Они и упархивали в те горние долины, на Мотыльковое кладбище, где их тихо закапывали на совсем уж безмолвном откосе...
Алкоголики приходили в норму прямо на глазах - выжимали у дверей двухпудовую гирю, вертелись на кухне, резались в карты, при этом почти у каждого из них была дверная ручка, с помощью которой они могли открыть практически любую дверь.
Я, не только пьяница, но и бездомный, чувствовал себя здесь особенно вольготно. Что греха таить, и Второе отделение в определенном смысле было концлагерем, администрация и персонал которого пытались вернуть «выпивающей скотине» человеческий облик, хотя сами наркологи, токсикологи и психотерапевты уже давно не верили ни в чудеса, ни в целесообразность своих усилий. Тем не менее они старались на совесть или, во всяком случае, делали вид. Сухопарый, взвинченный доктор с драматично дергающейся щекой с самого начала зачислил меня в экспериментальную группу, и я согласился на все условия. Каждый второй день в послеобеденный час он приводил нас, шестерых-семерых хиляков, под застреху барака, укладывал на обтянутые коричневым дерматином кушетки, возвышавшиеся на уровне его груди, и, медленно повторяя приятные для слуха слова, уговаривал или попросту заставлял расслабиться... Кроме шуток... тело после сытного обеда обмякало, глаза слипались. Глеб, грузчик из пролетарского района, так называемой «Краснухи», лежавший справа от меня, нередко даже принимался храпеть - ко всеобщему ужасу и к своему несчастью. Меня разбирал смех, и тогда психотерапевт, сердито рявкнув и стукнув Глеба кулаком по голому животу, приступал ко второй части эксперимента: высоким голосом он с пафосом принимался обличать водку, вино и пиво, сравнивал горлышко бутылки с соском; надо полагать, глаза его при этом горели огнем. Мы ничего не видели — нам было приказано крепко зажмуриться и не шевелиться, иначе все пойдет к черту. Только вряд ли он сам верил в силу собственного внушения, когда, достигнув кульминации, разражался тирадой:
– Это все она, она, водка проклятая! Вот! Из-за нее (врач тыкал пальцем в грудь ближайшего пациента) ты лишился работы! Только из-за водки от тебя ушла жена! (Тут он мог тыкать в грудь почти любого из нас.) Водка затуманила твой разум! Она, водка! Вот!
И, уже едва ли не шипя от ярости, доктор приказывал нам раскрыть пошире рты, вытаскивал откуда-то бутылку только что преданной проклятию водки или наполовину разбавленного спирта и принимался выплескивать ее в наши раззявленные глотки... Или же просто выливал ее как попало — брызги попадали мимо рта, на лицо, в глаза: так вот почему он заставлял нас зажмуриться! Выплеснув содержимое бутылки, врач без сил опускался в кресло, прикрывал ладонью глаза и спустя минуту, откинув со лба прядь черных волос, уже по-человечески просил нас неспеша подниматься... На полу под кушетками стояли красные и синие пластмассовые ведерца, но далеко не каждый из нас под воздействием омочившей губы водки в них блевал. А ведь именно такова была цель этого жестокого лечения - вызвать сильнейшее отвращение. Блюющие здесь всячески поощрялись и ставились в пример неблюющим.
Ну как?
– спрашивал доктор после сеанса каждого подопытного кролика. — Как мы себя чувствуем? Хочешь чего-нибудь выпить? Ох, доктор!
– жаловался обычно мой сосед по кушетке, грузчик Глеб.
– Никогда больше, ей-богу! Чтобы я эту гадость еще бухал! Баста, завязываю! Нездоровый глаз доктора дергался, он что-то отмечал в своем журнале наблюдений.
Ну, а вы как?
– спросил он у меня однажды после обеда. На дворе стояла прекрасная осень, за узким белым окном падали крупные, больше ладони, светло-серые и багряные кленовые листья, на которых играли солнечные блики. Как бы мне хотелось ответить этому доброму человеку что-нибудь в духе Глеба! Увы! Самое печальное было то, что я, как и подавляющее большинство жильцов этой алкоголической колонии, отнюдь не считал себя больным. На худой конец, уставшим от жизни забулдыгой, у которого нет крыши над головой и вообще нет жизни. Мне было стыдно смотреть в тревожные глаза этого нервного костлявого человека. Ведь он обращался ко мне на «вы». Ведь не кто иной, как его родной брат, актер, еще не сказавший в искусстве решающего слова, помог мне устроиться в этот осенний санаторий. К тому же он попросил, чтобы на меня тут слишком не давили и не кормили насильно пилюлями. Только этому доктору я должен быть благодарен за угловую койку у окна и за то, что уже на пятый день моего пребывания здесь меня отпустили в город, - я разгуливал по улицам с приятным чувством, что мне есть куда вернуться и где юркнуть под одеяло. Что тут скажешь, отвечал я доктору, брату артиста, все это мерзко, слов нет... поверьте... я стараюсь, но меня не тошнит... рвать не хочется! Ничего, ничего!
– с воодушевлением восклицал он.
– Нужно только не распускаться, взять себя в руки, и все образуется! Я согласно кивал и вместе с остальными серолицыми коллегами уходил сгребать листья, загружать их в заржавленный прицеп мини-трактора.