Туула
Шрифт:
— Видишь ли, — начал врач. — Брат мне все рассказал... в общем, что у тебя ни кола ни двора.
– Он смущенно хихикнул.
– Прошло уже сорок пять дней, а это больше даже, чем...
Я молча смотрел на него. Сорок пять дней, о которых шла речь, — это была установленная специалистами продолжительность курса лечения.
– Я тебя выпишу, - решился наконец этот добрый человек. — Завтра. Поживи где-нибудь недельку, ладно? Ну, а насчет... пить, не пить... это уж как у тебя получится. Лучше, конечно, не пей! А в понедельник снова приходи, приму! И сегодня побудь.
Этот неврастенического склада и, как я убедился впоследствии, по-своему несчастный человек, скорее всего, желал мне только добра, но и его могущество было не безгранично. Я не раз видел как в его кабинет прошмыгивают какие-то мужчины и женщины с папками и портфелями, как потом, стоя в дверях, яростно размахивают руками или грозят пальцем... Нет, он не всесилен. Видно, и он не выполняет какие-то обязательства, лечебные планы, вероятно, и у него слишком низок процент выздоравливающих, да что там говорить, у него своих забот хватает!.. Быть может, и серьезных неприятностей. Мне же он лишь посетовал, мол, брат снова не получил долгожданную роль, значит, снова стоять ему навытяжку с алебардой в руке подобно чучелу. Он попробовал улыбнуться, и на этот раз ему это почти удалось.
Я вышел во двор, закурил под бурым каштаном и вдруг увидел вдалеке Туулу, торопливо идущую по гравиевой дорожке. Подавшись всем телом вперед, она мчалась прямо к отвратительно зеленой двери
Лавируя среди машин, мы перебежали широченную улицу Оланду - на другой ее стороне выстроились в ряд удобные двухэтажные коттеджи, когда-то принадлежавшие польским офицерам, а сейчас поставленные на капитальный ремонт. Серые и коричневые, они составляли целый небольшой квартал, который находился в отдаленном тихом предместье Вильнюса. А сейчас здесь клокотала, гудела магистральная улица, машины, казалось, налезали друг на друга и были отмечены печатью смерти, а мне они напоминали тех же пешеходов - слегка очухавшихся пьяниц и вытащенных из воды утопленников.
Входной двери как таковой нигде не было, мы забрались в узкий коридор, а оттуда попали в бывшую кухню - там сохранилась с прежних времен раздолбанная газовая плита. Я поднял валявшуюся на полу разбитую форточку и приставил ее к проему в окне. Да это же рамка, буркнула ты, лучше не придумаешь! Мне сразу же бросилась в глаза черная надпись на стене, почему-то по-немецки: «Wir sind ein okkupiertes Land!». Ну и ну, и это здесь, на польских развалинах. Неплохо было бы сфотографировать и отправить в «Шпигель», сказал я и перевел вслух: «Мы - оккупированная страна!». Судя по всему, тебе, Туула, не было никакого дела до оккупации, ты только шмыгнула носиком, и все. Я даже помню, какие сигареты мы тогда курили, сидя на штабеле душистых досок. «Salem», такие длинные, с запахом ментола, финского производства, но по чьей-то лицензии, - у тебя они были с собой, Туула. Ты даже дала мне парочку про запас; я скурил их позднее, размышляя о нашем странном свидании, - оно как небо и земля отличалось от той встречи в кафе. Было ясно как день, что ты с мамашей заявилась сюда вовсе не из-за меня. И не за той вымышленной бумажкой. Ну, а толку-то, что спустя столько лет я узнал: тебя, Туула, должны были положить в Первое отделение к слегка чокнутым и неудачникам, страдающим романтической депрессией. Но твоя мамаша, убедившись, что моя зловещая тень дотянулась и досюда, — ты ведь никогда от нее ничего не скрывала, верно?
– мигом отказалась от своего намерения... Да, Туула, ведь ты только благодаря мне избежала сумасшедшего дома с его молочным супом на ужин, и инъекцией МТБ в вену, полудурков-практикантов с их тестами в папках и прочих дурдомовских развлечений, а ведь я пробыл в нем после вашего ухода всего-навсего полдня! Что, если бы и впрямь что-нибудь изменилось? А знаешь, больные совсем как родственники. Может, что-нибудь между нами и сдвинулось бы? Да, но в какую сторону? Ну... в наших отношениях, возможно, даже в судьбах, откуда мне знать. Ведь и мы с тобой могли бы, покуривая «Salem», безвкусный «Ronhil» или заурядную «Приму», кружить по аллеям безумцев, карабкаться по лесистым откосам, укрываться в тенистой прохладе деревьев, забредать далеко-далеко, аж до Мотылькового кладбища, верно? Ты ведь всегда мечтала увидеть его, я тебе все уши о нем прожужжал. А могли бы и сами, чем черт не шутит, найти там последний приют...
Я обнял тебя за плечи, но ты не шелохнулась. Украдкой чмокнув тебя в холодную щеку, я почему-то отскочил в сторону, но ты продолжала сидеть, на тебя будто столбняк нашел. Только рука с горящей сигаретой «Salem» медленно двигалась вниз (ты выдыхаешь столбик белого дыма) и вверх (ты затягиваешься, и сигарета укорачивается чуть ли не на сантиметр). У нас все равно ничего бы не получилось, слышишь, ничего!
– выпалила ты так гневно, что я от неожиданности соскользнул на пол; я впервые услышал, каким сердитым и низким может быть твой голос, Туула, как резко он отличался от тех оттенков, нюансов и модуляций, которые мне доводилось слышать раньше. Что не вышло бы?
– хотел спросить я, а может быть, и спросил, что же должно было получиться? Как сильно хотел я тогда разочароваться в тебе! Для этого было бы вполне достаточно одного-единственного твоего взгляда, исполненного презрения или отвращения, или неосторожно брошенного слова «пьянчуга». Но нет, ничего подобного! Ты сидела безучастно, с кончика твоего носа сорвалась капля, ты шмыгнула, вытерлась клетчатым рукавом и рассмеялась: не видишь разве, я плачу!.. Ты сказала это так торжественно и серьезно, что я остолбенел - ведь не играла же ты, не насмехалась? Я даже приблизительно не догадывался, что за опасность тебе угрожает, а ведь ты знала: ваша радикальная, сплоченная семейка уже настроилась на переезд куда-то к белорусской границе... Но если бы даже я и знал об этом, что с того? Все уже было решено и подписано. А план у них был такой: дочка отдохнет в больнице и после лечения отправится прямиком на лоно природы. Во «Втором городе» всякой швали тоже хоть отбавляй. Такие вот дела!
У меня почти не было сил противостоять этому, а у тебя, Туула, и того меньше. Любой при одном только взгляде на нас мог бы сказать: разбегайтесь-ка вы подальше друг от друга, иначе пропадете! Да я ведь и так пропал, мог бы ответить я доброжелателю, а что сказала бы ты, Туула? Ведь ты страдала, ты еще как страдала! Но никто ни о чем не спросил. Мы затоптали окурки и вылезли через проем на уже пасмурную улицу. Прощай.
Ты ушла, так ни разу и не обернувшись, нахлобучив на лоб серую вязаную шапочку, - такие в те годы носило пол-Литвы. Вылезший вслед за нами какой-то мрачный тип принялся орать: лазят тут всякие, подонки!
– но я лишь молча провожал тебя взглядом, а ты ускорила шаг. Я увидел, как из-за кизилового дерева вылезла женщина - твоя мамаша, теперь-то я узнал ее. Вы взялись под ручку и сразу же скрылись из виду. Откуда я мог тогда знать, что уже на следующей неделе попаду наконец в лапы стражей порядка, и они, промариновав меня в КПЗ, выставят вон, отправив не на раскисшую осеннюю улицу, а в Тюрьму пьяниц, называемую, по правде говоря, более
Придя к такому решению, я неспеша перешел гудящую трассу Оланду, а на другой стороне со мной заговорил знакомый писатель в дымчатых очках, весь в белом и с ухоженными усами, как у моржа. Вот он, действительно, собирался за кордон, в Западную Германию, в капстрану, как он выразился. И появился он тут именно из-за нужной бумажки, Туула. Даже мне было ясно, что, очутившись за бугром, этот человек наверняка сможет пользоваться и клозетом, и вилкой. На таких можно положиться. «Wir sind ein okkupiertes Land!» - вспомнилась мне надпись в кухне польского коттеджа...
IX
И еще: я воочию убедился, что Вильнюс, несмотря на свою удаленность от Балтийского моря, обладает целым рядом преимуществ по сравнению как с приморскими столицами, так и с гигантскими темно-серыми городами, растянувшимися на равнинах до бесконечности, ведь все мы их видели, верно? Это определяется рельефом, порой даже ошеломляющим перепадом высот. Разумеется, теоретически я и раньше знал, что как только ты выбираешься по усеянной тополиным пухом улице Лепкальнё к началу Минского шоссе, то сразу оказываешься выше колокольни костела св. Иоанна, а она, как известно, не из низких. Но мне никогда и в голову не могло прийти, что, облокотившись о подоконник зала на пятом этаже Тюрьмы пьяниц, служившего одновременно и клубом, и кинотеатром, где проходили показательные процессы по бичеванию беглецов и редкие концерты, я смогу, находясь в этом мрачном, насквозь провонявшем потом помещении, увидеть поистине неповторимую, ошеломляющую панораму столицы, кажущуюся особенно ослепительной из окна узилища, со Старым городом на первом плане и холмами Шишкине - едва ли не на четвертом. Открывающуюся за окном ширь не могли заслонить ни находящийся по соседству двор тюрьмы строгого режима, где за частыми решетками томились уже не рабы чекушки, а грешники посолидней - это о них командир моего отряда, капитан Чайковский, сказал: вот там настоящие мужики! Не вам чета, дохляки, подонки, ничтожества! Правда, отчасти город заслоняли купола костела Визиток, но ведь можно было подойти и к другому окну в зале или втиснуться в каморку за сценой, к радисту Могиле, ясное дело, тоже алкашу, а заодно дерябнуть чифиря по случаю прихода.
Лучезарную панораму я обнаружил, разумеется, не сразу. Должно было пройти целых полгода, пока я не очухался, пообвыкся, смирился с рутиной, вонью, конвейером, постоянными унижениями и нескрываемым презрением. Во-вторых, ближе к весне у меня появились в неволе и дружки-приятели. Я встретил здесь, за оградой Тюрьмы пьяниц, людей, которые были и порядочнее, и достойнее, чем те, кто жил на так называемой воле, по ту сторону высокой ограды, - опутанная комками проволоки, сетями, освещаемая по ночам прожекторами, наша территория мало чем отличалась от той, где терпеливо сносили тяготы жизни «орлы» капитана Чайковского - наглые грабители, воры-рецидивисты, насильники, убийцы и прочие стервятники. Только они были отгорожены от мира по меньшей мере шестью подобными оградами, причем одна хитроумнее другой. Этих настоящих мужиков я частенько видел в окно своего цеха во время перекура: перед каждым начальником они снимали черные кепки, а выходя на работу, выстраивались, как на параде. Видел я и их лица - лица как лица, особенно много молодых. Но о большинстве я просто-напросто не успею рассказать: ни о хороших парнях, ни о подонках. Лишь в двух словах опишу тебе, Туула, «лечебные процедуры». Ничего принципиально нового не придумали и тут: сначала тоже вызывали рвоту, только уже более жестоким, насильственным способом — с помощью уколов апоморфина, а затем, под конец наших мучений, заставляли глотать омерзительный белый порошок, который и сегодня, похоже, напоминает о себе моей печени. Белые халаты медики напяливали от случая к случаю, а обычно они, как и работники администрации, расхаживали в зеленых мундирах войск внутренней службы с положенным количеством золотых звездочек на погонах, малиновыми петлицами и околышами, лица у них были широкие, одутловатые, а лексика не отличалась особой вычурностью: «Ну-ка, подойди ко мне, синюга, чё скажу!» Синюгами они называли нас, больных, поскольку на нас были синие робы, синие тонкие штаны и синие береты, а зимой нас выводили на работу в синих ватниках. Или же в черных, кому какой доставался. Наши воспитатели и надзиратели выглядели ничуть не лучше нас - мы были вынуждены вести здоровый образ жизни, а они надирались чуть ли не каждый день. Правда, в оперативном отделе, который отлавливал многочисленных беглецов, встречались молодые накачанные бычки, им только попадись - отметелят даже покорного и к тому же, как правило, полупьяного беглеца, настигнув его где-нибудь на пустыре или под кроватью какой-нибудь замарашки.
Вот так-то, Туула. Сам не знаю, чего ради я решил открыть перед тобой и эту страницу своей жизни, - трудно назвать описываемый период всего лишь эпизодом, хотя чего там скрывать — я попал туда, куда и положено попасть бездомному с вечным запахом перегара. Скажу напрямик: по большому счету, мне здесь было даже лучше, чем во Втором отделении. Тут, во всяком случае, никто не городил чепуху про нервное расстройство и никто не бил себя в грудь, обещая навсегда завязать с выпивкой. С какой стати? Ведь никто этого не требовал и не просил. В тюрьме для пьяниц человек, сам того не желая, раскрывается до конца, предстает таким, каков он есть, нечто подобное случается разве только в армии, в настоящей тюрьме или на корабле дальнего плавания. Тут уж никем не прикинешься, не выпалишь в сердцах: осточертело все, подыхайте здесь одни, я ухожу! Правда, из алкоголической тюряги можно было удрать - приставленные к работе в городе хотя бы разок пускались в бега, да только немногие из них упивались свободой хотя бы неделю. Кое-кто возвращался сам, таких добровольцев порой даже не отправляли в карцер, просто стригли наголо и сажали к конвейеру. До тех пор, пока я не увидел эту панораму в окно клуба, мне, во всяком случае, мысль о побеге и в голову не приходила. Здесь меня кормили, одевали, работа была нетяжелая, хотя, по правде говоря, до одури скучная и бессмысленная. Но прошло полгода, сквозь сугробы пробились ручьи, набухли и запахли почки на тополях, растущих за оградой тюрьмы, и даже единственное деревце на зоне - чахлая горная сосна возле бывшего вильнюсского капитула - выпустила новые побеги. Тогда, в один из солнечных предобеденных часов, зайдя случайно в клуб, я и приподнял черный глухой полог, которым завешивали окно во время киносеансов, - я поднял его и остолбенел: озаренный золотым светом, вдалеке и вблизи искрился и тихонько жужжал еще безлистый, но уже украшенный почками Вильнюс. Я подпер костяшками пальцев подбородок и вперился в сияющие новым светом башни, карнизы, эркеры, в дымоходные трубы и еле различимые флюгеры. Бог знает сколько бы я там проторчал, но тут щелкнул вездесущий громкоговоритель и промычал, что меня вызывают к командиру отряда. К тому времени я добрался в Тюрьме для пропойц до вершины своей карьеры - стал библиотекарем, был членом сытой хозяйственной бригады и чуть ли не каждый день мог выходить в город: или подписку на периодические издания оформить, или заказать в коллекторе новые книги, а мог и просто отпроситься под вымышленным предлогом. Это уже впоследствии меня выжил оттуда коротышка-капитан, недоучка по фамилии Андейка, что за странная фамилия! Был бы еще какой-нибудь Бадейка или Мандейка, так нет же - Андейка! Ведь, без ложной скромности, я был вполне подходящим библиотекарем, во всяком случае, контингент был мною доволен. В то же время я был самостоятельной фигурой в этом замкнутом пространстве, мог даже планировать свой день, а порой и ночь, в основном же менял книги, распределял захватанные, трудночитаемые детективы, комплектовал газеты и ждал весны - цветов и свободы!