Туула
Шрифт:
Итак, Флорийонас и Зигмас, мои настоящие кузены, - они еще помнят моего дедушку Александраса, которого я в глаза не видел и который в 1944 году осел на землю возле колодца, да так и не встал, - торопились в свою окутанную сумерками гимназию по другому мосту, он и сейчас цел: солидное прочное сооружение с возведенными еще при царе чугунными перилами - и вековечным недлинным набережным из тесаного камня по обе стороны речки. Если ты порой спешишь сюда из города, то стоит промчаться по мосту, как попадаешь на улицу Малуну, а там остается нырнуть под арку - и ты дома. Со времен Пилсудского сохранилась трансформаторная подстанция почти круглой формы, хотя, как знать, может быть, это и телефонная установка, но если, очутившись в тех местах, ты попытаешься обнаружить чужой дух, то вот он: русский островок, можно сказать, в печенках Вильнюса - Пречистенский собор, строить который начала еще княгиня Юлианна2, а в течение десятилетий и столетий неустанно совершенствовали другие члены православной общины. Церковь — загляденье, хотя и тяжеловесна, как ярмарочный борец. Однажды я, втягивая ноздрями терпкий запах ладана, стоял возле внушительных размеров иконостаса, а Туула дергала меня за полу и шептала: пойдем отсюда, пошли, погляди - старухи ворчат, на нас косятся, пошли... Никто не ворчал и не косился, но мы все же вышли на улицу и побрели вдоль речки, а я все время опирался на металлические перила - не те, что на мосту, а на тянувшиеся вдоль берега - такие можно и сегодня увидеть возле Арсенала и под крытым мостом, — отменные, милые сердцу перила: как хорошо, бывало, положить на них жаркие ладони, когда у тебя разъезжались ноги, и вдыхать не продымленный холодный воздух, а удушливый порыв ветра... Точно такие же перила, только на другой стороне реки, темнели и за Туулиными окнами — она тогда жила у Петрилы, в доме с апсидой, да только мы так редко выглядывали
Убогий дом Туулы за грузовым мостом, как и в прошлые века, стоит сегодня в окружении церквей и костелов - но куда им, невеличкам, до нашей Бернардинской домны, к тому же они и грациознее, пестрят башенками, шпилями и каменными украшениями, но лучшая из них, разумеется, Анна3– ее дверную ручку в виде черта я совсем недавно потер большим пальцем, поводил им по тупому широкому лбу беса. А ты, сатана, случайно не знаешь, что сейчас делает Туула? Обитатель ирреального мира, старый идиот, хотя в общем-то премилое существо на изгибе металлической ручки... Известно ли тебе что-нибудь?
Проснувшись невзначай ночью и хлебнув выдохшегося пива, я видел за окном Аурелиты Бонапартовны лишь спокойный и легкий силуэт костела Пресвятой Девы Марии Утешительницы, сужающийся кверху, да часть его грациозной башни. Сама же Аурелита Бонапартовна спала в другой комнате со своей малолетней дочкой Эвой Гербертовной, а их бабушка и мать, Хелена Бжостовска, по ночам пила разбавленное кипяченой водой красное вино, слушала пластинки Пендерецкого и Вивальди и выстругивала на кухне из липовых поленьев до самой зари, давая волю злобной фантазии, обрядовые маски — ряженых на Масленицу, японцев и жителей Заречья... Хотя нет, похоже, я что-то путаю. Верно лишь одно: проснувшись ночью, я сразу же видел в окне башню трехнефного костела - в том, что он трехнефный, я был уверен. Она отчетливо выделялась даже на фоне темного неба. Я знал: возле Девы Марии Утешительницы давным-давно не живет старуха Дашевска со своими распутными дочерьми и чокнутым сыном Тадеком, свихнувшимся в тот самый день, когда он продул финал открытого ринга в зале филармонии, - его бросила не только невеста Ангонита Брандыс, покинули и все друзья, собутыльники... Случилось это в 1956 году, вскоре после XX съезда компартии, — о чем непременно напоминала, рассказывая упомянутую историю мне и моему коллеге Теодору фон Чатру, пани Дашевска. Она сама была тогда в зале, поэтому понятно, что при воспоминании о поколоченном, как груша, сыне — его к тому же отдубасили в раздевалке после боев — голос у старухи неизменно дрожал. Зофия же, пригородная почтальонша и уж такая растопыра, восприняла безумие брата совершенно иначе: мол, Тадек сбрендил в тюрьме от употребления одеколона и ацетонового клея, сами видите, как он пожелтел, стал припадочным! А вот младшая сестра Марианна, снабжавшая нас с Теодорасом дешевыми носками - продукцией ее родной фабрики «Спарта», красотка Марианна, с которой мы танцевали в мрачном танцевальном зале на улице Арклю, то бишь Лошадиной, принадлежавшем МВД (в просторечии «Лошадиный клуб»), -на эту тему вообще не распространялась. Биография пани Дашевской, вдовы поручика или хорунжего легионеров, представлявшей из себя «в наше время» увядшую, скукоженную, но все еще энергичную и неуемную старуху, думается, достойна изучения, хотя я не сомневаюсь, что многие с гораздо большим удовольствием прочитали бы пикантные мемуары покойной почтальонши Зофии: нет, не об утомительной доставке писем и газет, не о злых кабысдохах, облаивавших ее на улицах Филарету и Оланду, - это все ерунда, - конечно же, о нескончаемых, опасных и умопомрачительных амурных приключениях! В юности Зося, по правде говоря, была прелестна, как рождественская открытка, - снимки показывала!
– но нам, гуманитариям Almae Matris Vilnensis, теснившимся осенью 1967 года в одном из углов норы Дашевских, она уже не казалась такой очаровательной, какой, скажем, в 1949 году ее видели советские офицеры или тренер по боксу, который, якобы, и уговорил Тадика выступить в боях против натренированных вояк из гарнизонного клуба. Зося любила захаживать в нашу каморку, отгороженную от вонючей кухни цветастым ситцевым пологом. Она садилась на скрипучую табуретку и, дымя папиросой, пускалась в воспоминания. Мы с Чатром пробовали сосватать ее Францу, упитанному женолюбивому романисту, но тот при первом же знакомстве попятился к выходу и исчез за дверью. Больше он почти никогда не наведывался в нашу меблированную дыру, хотя Зося все допытывалась: «Ну, и где же этот ваш усач?» Уже после того, как я потерял Туулу (да приобретал ли я ее когда-нибудь?), меня совершенно неожиданно осенило: в той самой комнатушке, где мы с коллегой фон Чатром в былые времена провели столько приятных полуголодных дней в компании с дворовыми котами и шмыгающими под полом крысами, с то рыдающим, то хохочущим Тадеком, так вот, в этой самой норе, по-моему, в 1907 году жил Чюрлёнис, наш единственный официально признанный (даже русскими!) национальный гений... Узнав об этом, я воспылал желанием найти фон Чатра, купить пару бутылок доброго вина и отправиться в тот двор - все Дашевские, за исключением разве что Марианны и ее ребятишек, поумирали, - еще раз взглянуть на черные оконные проемы, на медную дверную ручку и хотя бы попытаться представить, что вон там, в подворотне, мелькнул силуэт гения или что он нажимает на эту ручку... ведь вино в этом деле первый помощник, верно? Однако Теодорас, как назло, уехал в Вену - вино на подоконнике Дашевских я выпил в компании какого-то паршивого мужичонки... тому показалось мало, он стал требовать еще, словом, я еле ноги унес. И снова я заговариваю зубы, лишь бы только не выкладывать все сразу о Тууле, о ТУУЛЛЕ с двумя «л», чье имя я написал зелеными двухметровыми буквами на северной стене Бернардинского костела... неподалеку от большого алтаря...
А на деревянной, обычно не запираемой двери с медной ручкой - двери жилища пани Дашевской - я тогда смог написать одно-единственное немецкое слово «VOLKSHUTTE», я сам его придумал. Что-то вроде «народного домишки», мне это слово показалось красивым, ласкающим слух. Помнится, пани тут же всполошилась: мол, эта надпись является доказательством наших претензий или даже посягательств на ее жилище! И успокоить старуху смог лишь навестивший нас физик-теоретик, родной дядя Теодораса Ганс. Пожалуй, я в жизни не встречал более симпатичного человека. Он был политиком, джентльменом, на редкость остроумным собеседником, к тому же знал весь вильнюсский бомонд и полусвет. Дядя Ганс взял пани под ручку, привел в нашу комнатушку, налил ей до краев в граненый стакан темно-фиолетового, как марганцовка, вина, чмокнул ее мокрыми губами в испачканную сажей ручонку и объяснил: «хлопчики», то бишь мы оба, изволят шутить, никто и не думает посягать на ее хоромы! Старуха сразу же смягчилась - добже, добже - выпила еще капельку и стала некрасиво хихикать, приставать к дяде Гансу, будто ей не семьдесят, а шестнадцать... Дядя Ганс доверительно заметил, что кое-кому может и впрямь не понравиться эта надпись, а сам при этом хохотал, угощал всех вином и сигаретами «Трезор», просил привести фартовых девиц - он якобы покажет им в темноте какой-то новый фокус, которому недавно обучился сам!.. Физик-теоретик был неравнодушен к искусству — почувствуй он хотя бы отдаленно, что под этими прокоптелыми сводами, с которых сыплются тараканы, писал свои фуги или рисовал сам Чюрлёнис, он бы живо написал об этом в газету или, на худой конец, притащил бы сюда
знакомого музыканта из «Неринги»: гляди, Вацловас, какой нынче все приняло вид! Однако чутье отказало и нам и ему. Между прочим, если гений тут и в самом деле жил, то он мог обретаться разве что в гостиной, где в наше время вместе с кошками и замурзанными ребятишками спали на расстеленных на полу матрацах Дашевска, ее дочери, незнакомые мужчины с наколками на груди, а какое-то время там бесновался вернувшийся ненадолго из тюрьмы или психушки Тадек, боксер-неудачник...Я еще успел привести в этот двор Туулу: показал ей низкое, почти вровень с мостовой, оконце, через которое прямо к нам на стол прыгали кошки - обычно они, нагадив, тут же выскакивали вон. И девицы? — прищурилась Туула, а я фыркнул: с какой стати? Дверь вечно стояла нараспашку, нередко я обнаруживал в своей постели незнакомых мужчин и женщин, пани в таких случаях говорила: да они ненадолго! Ко мне же, сказал я Тууле, заглядывали, к твоему сведению, только три голосистые англистки4 — Атос, Портос и Арамис, - скромные, чистоплотные девушки. Мы пили натуральное яблочное вино, изредка пиво, они пели обычно «Bring back!», «Дилайлу» и про страшного разбойника Абдуллу. А еще мы слушали песни Ванды Станкус - и до свиданья!
Закурив ночью под розовым окном Аурелиты Бонапартовны, я принимался блуждать в прошлом многолетней давности; если ты прожил в городе четверть века, то в каждом закоулке остается частица тебя - твои взгляды, шаги, твоя пыль и осадок...
Но храмы! Важнее всего прочего храмы, именно они вынуждают тебя задирать вверх голову, а наверху всегда бывает небо — низкое, пепельное, дымное, но все-таки небо. При виде этого хрипящего, залитого кровью, кишащего крысами и людьми -бродягами, бедняками, больными, инвалидами, нищими духом — квартала (мы всего лишь слабые существа, — любил повторять дядя Ганс, — и нечего стыдиться собственной никчемности, физиологии и пороков, унаследованных от неизвестных предков!) у меня багровеет шея, начинает кружиться голова - нет, нет, никакого просвета! Зато храмы... Если они и не заставляли меня опускаться на колени и молитвенно складывать руки, то, как я уже говорил, вынуждали возводить очи горе; в те времена это было много, по крайней мере для меня.
Я был игрушкой в руках Аурелиты Бонапартовны и мастерицы варганить маски, был рабом тех, чье малейшее возмущение могло завершиться изгнанием меня из относительного рая на грязную улицу, к крысам, бездомным кошкам и ошивающимся целый день напролет возле собачьего рынка и «Гроба отца» людям: там в ларьках разбавленного пива было - залейся. Для чувственной Аурелиты я был прихотью - недолговечной и сразу же вычеркиваемой из памяти, как и любая прихоть эмансипированной женщины. Мы с Аурелитой и не думали щадить себя — бесились как помешанные, жили замкнутой ночной и полузамкнутой дневной жизнью, и лишь вечера оставались открытыми для откровенных, хотя и пустых разговоров, случайных гостей, доброго вина... Мы с ней слонялись по кладбищу, заброшенным паркам и подвалам, представляя, что нас кто-то преследует, внушали себе чувства, видения и массу тому подобных вещей - обо всем этом можно прочитать сколько угодно второсортных переводных романов... Мне больно писать и говорить об этом, но я ничуть не сожалею о тех днях - ведь я сам предпочел именно такие! В те ясные лунные зареченские ночи, глядя в окошко Аурелиты Бонапартовны, чей дом из светло-желтого кирпича стоял на горе, я все чаще ловил себя на мысли, что капризы вот-вот пройдут, нужно облегчить их участь - Аурелиты и домочадцев, нужно с головой окунуться в загул, взбунтоваться, тогда они со спокойной совестью смогут выставить меня на улицу, благо не холодно - спокойнее станет! Хелена Бжостовска самолично унесет мои книги и журналы в дровяник, а там, глядишь, и маску подарит... А что, если всех нас увековечит «swinski blond»? Ведь он не только литограф, но и фотограф. Как, бишь, его фамилия - Мишустин? Евграфов?
Верхушка костела святого Варфоломея торчала над крышами зареченских построек — она была гораздо ближе от нашего дома, чем башня костела Утешительницы, и тем не менее из окна Аурелиты первый костел не был виден: его заслоняли деревья и здания. И лишь ночью я ощущал, как он близко - за кленами, спуском улицы, вздыбленными черепичными крышами... Днем я забывал о нем, хотя именно в костеле Варфоломея мне довелось ночевать, пить с Аурелитой токайское; потом она оставила меня одного: я слонялся по нефам, загроможденным незавершенными статуями, - здесь трудились ваятели... Днем за Аурелитиным окном сквозь гущу кленов в соседний двор пробивался скупой свет, порой это были целые пучки золотисто-розовых лучей, а во дворе соседская девочка с вывязаным именем «Мария» на груди громко звала свою мать — мам-ма-мам-ма-мма!!! Крупная, красивая, пышущая здоровьем пятилетняя Мария, сработанная здоровым, талантливым, правда, лишь изредка появлявшимся здесь мужчиной... привет, Мария! И сразу же с веранды стремительно спускалась маленькая, как муравей, мать - впоследствии она чем-то напоминала мне Туулу, а может быть, они даже были знакомы? — хватала тяжелую малышку в охапку, и я охотно верил тому, что муравьи и впрямь способны поднять ношу, во много раз превышающую их собственный вес. Мария любила, задрав голову, смотреть на окно, свесившись в которое я насвистывал мелодию из «Кармен», - она прямо-таки верещала от удовольствия, хотя у меня и слуха-то не было, да и свистел я неважнецки. Эва Гербертовна, дочка Аурелиты, ласковая темноволосая девчушка, целыми днями качалась на повешенных в дверном проеме качелях, глядела на меня обычно исподлобья, но стоило мне однажды явиться домой с подбитым глазом, как личико ее просияло: так тебе и надо! Глупышка явно подумала, что меня отколошматил ее папочка - масон, председатель кружка робингудов и по совместительству философ-любитель. Нет, в том доме я чувствовал себя в безопасности только ночью, стоя с сигаретой у окна, - порой до меня доносились обрывки мелодий Пендерецкого из кухни, где старуха продолжала выстругивать маски, которые были пострашнее нашей жизни. Подскажи мне тогда хотя бы чутье, что в низине, у речного переката, живет Туула, я бы мигом соскользнул по стволу каштана на землю и помчался бы не к медитирующему по ночам художнику Герберту Штейну, не к мастеру шелкографии Валентинасу Граяускасу, а к ней, к Тууле. Но Туула там еще не жила. Я еще не был с ней знаком. Речной перекат своим шумом надоедал только ее будущему квартирному хозяину, вдовцу Петриле. А ведь я тогда что ни день, под градусом или трезвый, проходил по бетонному мосту мимо ее будущих окон, воровал из открытого подвала возле трансформаторной подстанции времен Пилсудского каменный уголь для печки в Аурелитиной мастерской, расспрашивал орлицу, жила ли она тут во время войны, а если жила, то знала ли мою мать - знаете, она жила в семье столяра, он же и полицейский, из Смалининкая сюда перебрался, да, а мама была учительницей в образцово-показательной школе, что неподалеку от университета, там сейчас сквер, пивной ларек и туалеты, вы ведь знаете?
Стало быть, по тому же мосту, по которому спешили в гимназию будущие американцы, мои двоюродные братья Флорийонас и Зигмас, ходила на уроки в образцово-показательную школу и моя мать, тоже будущая. Сегодня мне кажется, что их жизнь на улице Малуну, пожалуй, не была столь уж безрадостной, хотя бы потому, что они не задыхались от обилия информации, а слухи чаще всего так и оставались слухами. Разумеется, до тех пор, пока не начинались воздушные налеты, поскольку людям не особенно набожным тогда бывало явно не по себе. К примеру, моей маме. Вообще-то тетя Лидия была на редкость бережлива, что ей впоследствии пригодилось в Иркутске, оттого там никто и не умер с голоду. Мне довелось лично убедиться в бережливости тетушки: из Иркутска она привезла в подарок не только кедровые орехи, но и пару спортивных свитеров, один из которых пришелся впору мне, а другой - брату. Они были в прекрасном состоянии, не траченные молью, у меня в жизни не было ничего подобного. А ведь их носили еще до войны, возможно, даже кузены Флорукас и Зигмукас!
Монастырь со всеми костелами сохранился, а вот образцово-показательную школу разбомбили - мама в это время молилась в часовне Святых Ворот, хотя раньше за ней такого не водилось! Будущий дом Туулы тоже уцелел. Правда, никаких мостиков в сторону Бернардинцев тогда еще не было. Хотя нет, был, а как же!.. Разве не водил нас, первокурсников, по Вильнюсу неприметный человечек в круглых очках, дешевых сандалиях и длинном темно-синем драповом пальто? Подведя нас однажды к этому монастырю, он махнул тощей рукой в сторону позеленевшего от времени фундамента у самой воды и с важным видом пояснил: «Видите? Когда-то тут был крытый деревянный мостик. Когда он однажды сгорел, к мессе, да-да, к самой ранней мессе, монахи отправлялись вброд». Так и сказал нам тогда старичок, оказавшийся, как я узнал впоследствии, латинистом, автором старого путеводителя по Вильнюсу. В конце экскурсии мы сбросились для него по двадцать копеек, а наша староста, рыжая Оняле, вручила их гиду. Пять рублей. Новые сандалии... У меня так прочно засели в голове те монахи, что однажды во время занятий по военному делу (кажется, это была «огневая подготовка») я сделал в оранжевой тетрадке следующую запись:
Той ночью ненастною, в стужу, Холодное ложе покинув, Побрел через реку на службу Монах в рясе черной и длинной. Он шел в красный храм величавый, Где Богу молилися братья. Но вдруг оступился случайно, Упал прямо к речке в объятья. Река же его подхватила - Боролся старик еле-еле... Шли годы. Средь мутного ила Лишь гладкие кости белели...