Туула
Шрифт:
Уже тогда я лишь смотрел на тебя, Туула, не смея завести разговор с тех пор, как в последний раз притащился сюда с темной улочки Филарету, которая, отдаляясь от соседки - улицы Филомату, - врастопырку извивалась от Бельмонтского леса чуть ли не до краснокирпичных домов гэбэшников, что возле обиталища покойников... Я так и не успел рассказать тебе об этом доме покойников, ну, том самом, который находится рядом с улицей Мери-Марго, неподалеку от линии переулок Балтасис - улица Полоцко... Послушай, Туула, не охватило ли тебя, во всяком случае поначалу, когда ты очутилась в этом царстве мертвых, свойственное живым болезненное любопытство к смерти, мерзкое любопытство, которое сродни ситуации, когда человек, учуявший отвратительный запах, не убегает прочь, а наоборот, поводит носом, озирается, нагибается, жадно впитывает этот смрад, словно пес, идет за ним, пока не находит свой конец? Разве не так, милая? Я впервые называю тебя «милая», когда ты уже мертва, а при жизни я звал тебя только Туула, ну a «THULLA» написано мною зелеными буквами на еще не прозондированной стене Бернардинского монастыря... Как давно это было! Дом мертвецов - мерзостное строение из силикатного кирпича с закрашенными до половины белой краской окнами, вечно закупоренными наглухо. Морг. Явно не способный вместить всех городских мертвецов, не отвечающий по меньшей мере полусотне элементарных требований санитарии и морали, не говоря уже о заповедях Господних, с незапамятных времен белел этот морг за огородами Полковника и мясника Рикардо. Никому из них он нисколечко не мешал, хотя оба они - и бледный как воск одутловатый полковник запаса, и смуглый сангвиник мясник - прекрасно знали, что творится за теми белыми стенами, что за грузовики и автобусы въезжают в проржавелые ворота и выезжают со двора. Им на это было наплевать: Полковник был озабочен проблемами морали в находившейся под полом его жилища крошечной мастерской неугомонной Аурелиты, а Рикардо было не до того — он вечно ломал голову над тем, как бы незаметно вынести с комбината кусок мяса, да поувесистее. Правда, зады своих огородов, упиравшиеся прямо в дверь покойницкой, оба они, причем не сговариваясь, засеяли красавкой, которую никто не рвал, а под забором сплошь темнела крапива.
На
Над обиталищем покойников я пролетал и той ночью, когда осыпал твое отдыхающее тело цветками сирени, - знал, что ты спишь с открытой форточкой, что по ночам тебе все сильнее не хватает свежего воздуха, — а впоследствии прилетал к тебе по ночам в течение всей весны... Я всматривался из-под потолка в твое плоское вздрагивающее тело, темные паховые впадины, белые, как свечи, ноги, прислушивался к твоему дыханию, слышал, как ты поворачиваешься на другой бок и, странно, не по-человечески застонав, беззвучно рыдаешь во сне -плачешь не по себе, не по мне, не по кому-нибудь еще, просто что-то приснилось... ведь ты не способна плакать наяву, будучи трезвой, когда рассказываешь с хрипотцой в голосе о своей странной подружке, которая укладывается спать в янтарных бусах, на непрочитанных книгах, острых спицах, наточенных ножах и спит так крепко, что ни разу не вздрогнет во сне... а вся книжная премудрость за ночь перемещается в нее... Чего ради ты несешь эту околесицу, Туула, да и есть ли у тебя вообще хоть одна приятельница?
Я столько раз прилетал к тебе и из психушки, что на улице Васарос, и из лесов близ улиц Оланду, Васарос и Рудянс — никто бы меня просто так не выпустил, но я, превратившись в мышь, проскальзывал под застреху, а оттуда вылетал в слуховое окошко и взмывал над лесистыми холмами, над триангуляционной башней возле Мотылькового кладбища, и, описав в воздухе дугу, на бешеной скорости влетал в твое скромное жилище. При виде чужих ботинок возле твоей двери я издавал писк голосом птицы и зверька, безуспешно пытаясь проникнуть к тебе через затемненные окна и запертую форточку... Однажды, когда я опустился передохнуть на восьмиконечную башенку, что на горе Бекеша, шорох моих крыльев испугал лежавшую под солдатом женщину. Разразившись бранью, солдат встал и швырнул в меня комком земли или камнем... Они могут вцепиться в волосы! — вопила женщина, прикрывая голову, хотя я успел перелететь на дерево. Солдат успокаивал ее, снова пригибал к траве, но та ничего не желала слушать: пошли, пошли!..
Когда парочка исчезла, я неподвижно уставился на закоптелый город, опутанный сетями, утыканный радарами, запретительными знаками, заслонами и разного рода помехами, изнуренный безрадостной жизнью и тем не менее ненасытный, голодный и жадный, и осознал: мне суждено остаться здесь лишь в облике летучей мыши, которую или ненавидят и боятся, или совершенно не знают! Я обречен жить в потемках, постоянно опасаться не только людей, но и своих собратьев — настоящих летучих мышей. Прятаться от солнца и звезд, не появляться даже в сумерках на глаза ни тебе, Туула, ни ясноглазым женщинам из больницы Красного Креста, куда меня, избитого, окровавленного, привезли однажды в синем фургончике; они выволокли меня наружу и положили у дверей приемного покоя — такие же синие милиционеры, а ясноглазки поволокли меня за ноги в провонявший карболкой коридор и оставили там: пьяница!
Благословенны ночи, когда я мог прилетать и смотреть на тебя, Туула, махать крыльями пусть даже у закрытого окна, наблюдать, с каким остервенением ты вяжешь, распускаешь тот свитер и снова принимаешься вязать что-то страшное и нескончаемое, потом вдруг чему-то смеешься, наливаешь остывший чай, внезапно вскочив, облокачиваешься о подоконник и пишешь в тетрадке-соннике несколько обрывочных предложений... только вот обрывочных ли? и предложений ли?.. Снились ли тебе когда-нибудь мои оттопыренные большие уши, любимая, мышиная мордочка и острые коготки? Ах, висеть вниз головой — тоже искусство, да еще какое, поверь!.. Я видел небрежно брошенную на стул зеленую юбку с пятном от карминной помады в том месте, под которым скрывается твое бедро, когда ты застегиваешь ее, видел, как ты раздеваешься перед сном: проверив дверную щеколду, отделяющую твою территорию от кухни Петрилы, снимаешь фланелевую блузу, ту самую, что ты давала мне поносить, стягиваешь серые колготки, маленькие черные трусики и голая ныряешь в холодную постель... сворачиваешься калачиком и все пытаешься уснуть, уснуть... О чем ты думала теми одинокими вечерами, Туула? Ощущала ли, вздрогнув во сне, мою близость? Но вот, наконец, сухо кашлянув, ты засыпала — под потолком или за окном засыпал и я: чуткие уши зверька улавливали малейший сип в твоих легких, хрипы в бронхах, биение крови в висках, я слышал, как булькает в твоих сизых кишках выпитый во время скудного ужина кефир - он прокисал и темнел еще больше... Я был у тебя дома и в тот вечер, когда ты, не выдержав, навела фундаментальный порядок в пропитанной тухлыми, кислыми запахами кухне Петрилы — выскоблила все, что только можно было выскоблить, повытаскивала отовсюду горы мусора и старых газет, извлекла наконец из всех углов пустые бутылки и, сдав их в пункте приема стеклотары, купила на вырученные деньги три бутылки пива «Таурас» для Петрилы, а также стиральную пасту и зубной порошок, который в те времена еще попадался в продаже. И я видел, как этот крупный, начинающий дряхлеть мужчина вошел в кухню и остолбенел, увидев, что она так и сверкает чистотой, как он стряхнул грязь со своих стоптанных ботинок (Петрила насквозь пропах ферментами или какой-то другой продукцией, вырабатываемой на его таинственном предприятии), откупорил бутылку пива, выпустив наружу пары хмеля, выпил его до конца из горлышка, со смаком рыгнул и лишь тогда удивленно уставился на тебя, Туула, - я видел все! Послушай, детка, - просипел твой хозяин, -мой сын уже взрослый, вот-вот в армию пойдет, так не скооперироваться ли нам... а? И замолчал, прикусил язык — так ты посмотрела на него. Ну, прости, - пробормотал он, — видать, не по адресу... забудь, я тебе ничего не говорил. Расхохоталась же ты гораздо позже, прямо верещала от смеха, когда рассказывала об этом сватовстве своей приятельнице, не исключено, что той самой, которая кладет на ночь в постель спицы и непрочитанные книги.
Нередко я висел в твоей комнатке до зари, но ни разу не подловил момент, когда ты встаешь; с рассветом я летел над холмами и долинами назад, на улицу Оланду, нырял под тонкое одеяло и вновь превращался в больного Второго отделения (об этом отделении я еще расскажу тебе, Туула) — в одного из тех неопасных жильцов сумасшедшего дома, которые отважно глотают прописанные лекарства, с удовольствием рассказывают врачу о своих недомоганиях и с каждым днем все больше сживаются со своей болезнью, даже по-своему начинают любить ее. Нет, таким я еще не был; смешно было слушать бредни больных в курилках, умывальной или за обжигающим как огонь крепким черным чаем: горячая кружка, - такая горячая, что каждый из нас успевал отпить не больше трех глотков, -передавалась по кругу... Тогда сумасшедшие и принимались рассказывать свои душераздирающие истории, которые и умным людям не грех послушать. Если ты, Туула, читала сказку Гауффа о калифе-аисте, если помнишь еще заветное слово «Мутабор!», то в таком случае ты, Туула, могла бы сидеть рядом со мной и бывшим сержантом милиции Назаровым, рядом с трясущимся экс-хирургом, чьи статьи, по его словам, печатались даже в журнале «Lancet», и желторотым студентом, успевшим пропить не только наследство, но и память. Или рядом с бездомным старичком с обызвествленными коронарными сосудами и седым магистром алхимии... Какими они все были фантазерами и рассказчиками!..
Только улетев на ночь к тебе, я хотя бы ненадолго забывал обо всей этой рутине, разноцветных таблетках и препарате, называемом МГБ или чем-то в этом роде: знаешь, они делают инъекцию в вену, но в тот же миг в анальном отверстии возникает такой жар, что кажется, оттуда вот-вот повалит дым, однако спустя несколько секунд все проходит - так лечат в основном легких больных, они все равно никак не могут утолить голод, постоянно хотят курить и вечно брюзжат, что их никто не навещает и не хочет отсюда забрать. Пока не стану рассказывать тебе всю правду о Втором отделении, Туула, скажу только, что за день я проглатывал там «Сказки народов СССР», «Узбекские сказки» и замечательную книгу, просто находку, подзабытую с детства, - «Как бабочка ногой топнула» Киплинга, помнишь такую книжку, Туула? Эти книги помогли мне вернуться в собственное детство, где я чувствовал себя совсем неплохо, мне нравились
и концовки восточных сказок, и Киплинг. Сейчас я даже имя его помню - Редьярд. Его я перечитал несколько раз подряд, новых книг тут никто за здорово живешь не выдавал, право на обмен книг в больничной библиотеке нужно было заслужить, его приобретали самые дисциплинированные и усердные больные, а за мной числилось два проступка: курение в недозволенном месте и опоздание на несколько минут на общее собрание больных и персонала... да-да! Другие мои товарищи по несчастью, для которых чтение было уже давно пройденным этапом, или резались тайком в карты, или, хихикая, разгуливали по парку с какой-нибудь юной полоумной красоткой. Почти все умалишенные женского пола были еще молоды — модистки и студентки (впрочем, мне ведь могло и показаться?), все румянились, красили губы и брови, все жаждали быть любимыми, хотя все угодили сюда именно из-за любви! Сколько раз я видел, как такие сладкие парочки сворачивают после обеда в холмистый сосняк и скрываются за низкими осинами и елочками... За подобные вещи доктора довольно строго наказывали пациентов обоих полов, прилюдно стыдили их, но тем были нипочем любые наказания - как я уже говорил, книг они не читали, а к инъекциям, вплоть до аминазина, привыкли настолько, что доктора лишь беспомощно разводили руками - отдавайтесь, трахайтесь, пропадите вы пропадом! Ко мне однажды вечером, когда все уже улеглись, заглянул твой брат со своим долговязым приятелем, тем самым, что наголо брил череп и носил пышную бороду. Тем самым, что любил рисовать ташкентский базар и провозгласил себя учеником не только Вайтекунаса, но и Шагала. Он мог бы прекрасно вписаться в нашу компанию, но когда я сказал ему об этом, гость лишь закивал лысой головой и расхохотался. Вел он себя вызывающе и многого ждал от будущего, а оно, естественно, уже не за горами. Мы сидели в больничном ремонтируемом гараже, потом заглянули в беседку на отшибе парка. Твой брат помалкивал, наливал в принесенный стакан «Черноплодную рябину» - темное как сентябрьская ночь вино. И на этот раз ни он, ни я не обмолвились о тебе ни словом. Я ждал, чтобы гости поскорее ушли, - мы молча, по-быстрому осушали вино, - и лишь когда они, спрятав в кожаный портфель живописца обе пустые бутылки, зашагали по улице Оланду, на меня накатила бесконечная тоска: это была тоска, вызванная одиночеством, наступающей ночью, тоска летучей мыши, висящей вниз головой над твоим ложем, Туула, - летучей мыши, которая никогда больше не опустится на твое тело, а если и опустится, то лишь затем, чтобы ты, проснувшись, завопила истошно, и от этого крика вдребезги разбился бы засиженный мухами графин с затхлой «мертвой водой»: ею ты по чьему-то совету — уж не той ли приятельницы?– лечилась от истощения, от сердца, от бронхиальной астмы и еще нескольких подлинных или мнимых болезней...
В тот вечер я вылетел, едва стемнело, — попорхав под кровлей костела св. Варфоломея, дважды пронесся над двором Герберта Штейна, где едва не наткнулся на вывешенные для просушки бинты и рубашки (не так давно Герберта ранили на улице юнцы из панславистской организации «Северо-запад»), и лишь тогда, минуя заросли чертополоха, свалки, милующиеся впопыхах парочки и спящих в кустах пьяниц, полетел на улицу Малуну... Ты пришла не одна, в сопровождении того белобрысого литографа-фотографа, мировой знаменитости в зеленых плюшевых штанах - его фотографии обошли страны Азии и Карибского бассейна, их видели даже в Непале, стране молитвенных мельниц, лам и монастырей. В краю летучих мышей и плохо свертывающейся крови. Вы остановились у двустворчатой входной двери, хищная пасть зверька ощерилась, розовый язычок затрепетал, а сердце птицы приготовилось к взлету - оно разрывало грудь и стучало, как крошечный мотор, способный вращать бумажную мельничку и зажечь ночник. Я оттолкнулся и, выбив тельцем форточку, влетел внутрь и успел уцепиться за своды потолка еще до вашего прихода, хотя и не знал, что стану делать дальше... Вино приводило в движение мои крылья, вино тукало в кожистых нервюрах перепончатых крыльев, перепонки покраснели, а может быть, даже окрасились в пурпуровый цвет - таким было принесенное твоим братом вино, такой была и моя кровь, которая еще не начала капать, еще нет. Я висел вниз головой и раскачивался, все сильнее пьянея. Разве вам было до меня! Вы обменивались короткими фразами: ты упомянула несколько фамилий, твой белобрысый гость восхитился удивительным беспорядком в твоей комнатке, подошел к моему стулу с висящей на спинке юбкой цвета хаки, потрогал тонкими белыми пальчиками карминовое пятно и усмехнулся - как я его ненавидел! Но мне оставалось лишь раскачиваться наверху. Ты стала раздеваться, он деловито укреплял штатив, развешивал принесенные лампы, а потом ты уже лежала на кровати в псевдоиспанском платье, прихваченном в его мастерской. Неожиданно мне прямо в слепые глаза ударил свет одной из ламп - я ненавидел и этот свет, и его самого, который был инородным телом в этом доме, квартале и, хуже того, в самом городе. Ты слабо улыбалась. Я отодвинулся в сторону, но вскоре ослепительный свет настиг меня и там. Сейчас ты сидела на оставленном мной одиноком стуле: я ничего не видел, только слышал, как шуршат складки твоего платья, как он беззлобно отдает тебе приказания, подходит ближе, поворачивает тебя прямо со стулом, как кричит: «Хорошо, не двигайся!», а от шороха твоего платья у меня буквально закладывало уши... Я ударился о стену и, почувствовав боль, метнулся в темный угол. Вы переглянулись, а он сказал что-то вроде: «Да ты богачка, раз к тебе духи наведываются!» И все время, пока он фотографировал тебя, пока ты сидела, лежала, стояла на коленях, томно потягивалась и, полуобернувшись, глядела в объектив, я лежал навзничь на холодном полу и ничегошеньки не видел, не хотел видеть. Я ведь знал, чем все это кончится, весь этот художественный сеанс! Закономерно и возвышенно, скучно и бесшумно. Из чувства долга, от безысходности, от мнимой порядочности и нежелания лежать одной в темноте. Пока вы пили венгерский вермут, я встрепенулся и взлетел к потолку, перевернув по дороге вазончик с геранью, принесенный твоей, той самой эпизодической и экзотической, приятельницей, — герань почти увяла, высохла, однако продолжала стоять, не привлекая ничьего внимания, на широком подоконнике. И лишь когда погас свет, когда ко мне снова вернулось зрение, кровь бросилась в маленький череп зверька - я упал между вами и вцепился когтями в грудь альбиноса, однако тот, как ни странно, не испугался. Ты тихо всхлипнула от ужаса, а он крепко ухватил меня за шкирку, стиснул в своих дряблых руках и брезгливо вышвырнул в форточку. Я почувствовал на своем теле его кровь - когти! И еще я слышал, как ты всхлипываешь, а он сердито пытается успокоить тебя... Прощай! Я перелетел на старую иву за мостиком, опустился на нее и стал ждать. И дождался - альбинос появился почти сразу же: рука забинтована, шаги гулкие, злые. Я видел, как ты стоишь в темном проеме дверей, рядом с голубым почтовым ящиком, в который еще не раз будут опущены мои письма, и негромко напутствуешь его: «Никогда, никогда больше не смей приходить! Никогда, никогда». Ты и меня никогда не пыталась удерживать, когда я уходил, не ждала на пороге, когда приходил. Никогда.
Ты уткнулась лицом в стол, но ведь не плакала, я видел. Заснула при свете лампы, не задернув ситцевую штору. Я впорхнул под скат крыши рядом с водосточной трубой и вспомнил тот вечер, когда мы, возвращаясь с Заречья по крытому мостику, наткнулись на мертвеца, молодого еще человека. Он и в самом деле был уже мертв, кровь на лбу действительно запеклась, а руки откинуты в стороны, совсем как на картинах или в кинофильмах - это сравнение пришло мне в голову позже. Почему мы с тобой пошли тогда по крытому мосту? Ах, да, кажется, решили заглянуть в Бернардинский костел - в окошке у реставраторов все еще горел свет, - мне захотелось показать тебе деревянные изваяния. А может быть, мы собирались зайти в какое-нибудь кафе? Не знаю. Ведь мы направлялись прямо к твоему жесткому ложу - матрацу, который был расстелен на красных дырчатых кирпичах и подперт ящиками и досками, — но почему-то, не сговариваясь, свернули к крытому мосту. В темноте светилось единственное окошко — реставраторов, скорее всего, оно-то и поманило меня. Я нагнулся - глаза мертвеца были открыты, Мы зачем-то усадили его, прислонив спиной к перилам. Голова покойника свесилась на грудь. Мы ничем не могли помочь ему, и хотя на горке стоял морг, тем не менее... Мы взялись за руки и пошли прочь, ускоряя шаг и не оборачиваясь. Наутро мертвеца уже не было: выйдя во двор, я издали увидел - нет, его там действительно нет. Дрожа всем телом, я вернулся к тебе в постель - целую ночь напролет мы лежали в обнимку, не в силах уснуть, раздраженные, терзаемые угрызениями совести. И все же мне бы не хотелось называть это угрызениями совести. Не они нас терзали, а холодный липкий страх. Когда я наблюдал за вскрытием раньше, ничего подобного не испытывал. Тебя же, Туула, так трясло, что я вынужден был разбудить Петрилу и попросить стакан вина — знал, что на ночь он по обыкновению ставит возле кровати бутылку, чтобы время от времени осушить стакан и снова погрузиться в пьяное забытье. Однако и вино не помогло - твой озноб передался и мне: я не верил, что ты меня любишь, ты не верила, что я люблю тебя, хотя мы произнесли эти опасные слова, и оба с нетерпением ждали, кто первый повторит их без наводящего вопроса... Утром я провожал тебя на работу, предпочтя дорогу мимо монастыря, мимо рыбного и обувного магазинов, лишь бы не идти по злополучным мостам. В булочной мы выпили за круглым столом скверного, с горчинкой, кофе - ты явно не спешила на работу. По правде говоря, ты ее и не любила, поскольку толком в ней не разбиралась, да и просто не хотела там работать. Мы долго ждали автобуса, а когда он остановился, ты даже не шелохнулась - я видел, что тебе не хочется никуда ехать. Ты уцепилась за мой рукав и молчала, глядя на темнеющие в сыром тумане изящные башни костела Миссионеров. Люблю тебя, пробормотала ты и уткнулась носиком в мой выбившийся из полупальто шарф. Я любил тебя и боялся, что ты уйдешь, заблудишься в городе, провалишься в открытый канализационный люк или шурф газопровода или просто растворишься в тумане... Взявшись за руки, мы блуждали до вечера по улицам, озаренным скупым осенним светом, а вечером Петрила положил перед нами на стол газету. Вот, ткнул он в нее пожелтевшим пальцем, на том самом мостике! Писали о вчерашнем убийстве, кто-то уже сознался. Но заканчивалось сообщение необычно: «Подозреваемый задержан». Ты тяжело вздохнула, а Петрила глупо пошутил: «Ну что, полегчало?»
Я любил тебя. Согревал твои руки, сгибал твои пальцы, укладывал тебя к себе на живот, чтобы ты поскорее согрелась. Я радовался каждому проведенному с тобой мгновению, да-да, мгновению — уже тогда я осознавал, что каждому, - откуда бы я впоследствии припомнил все в таких подробностях? Таких людей, как ты, Туула, - застенчивых и на первый взгляд безучастных, но в действительности таких чутких и ранимых - мне не доводилось встречать. Правда, людей с глухим сипловатым голосом я, надо полагать, встречал, только мне подобные молчуны и флегмы были не по нутру, казалось, что они наглотались успокоительного, вот и бродят, как сонные мухи, ни во что не вмешиваясь, а если и вмешиваются, то не в свое дело... Я поражался твоей щедрости, естественности, сдержанной любознательности, твоему тонкому чувству юмора, колкой иронии, твоей способности искренно удивляться -я уже успел позабыть, что такое удивление. Меня восхищали даже твои завиральные выдумки, наивная вера в то, что мы с тобой встретились не случайно... я видел, как во время нашей прогулки по парку ты присела на чистых желтых листьях возле черного кота и, поглаживая его, завела с ним разговор, будто со мной...