Творения. Том 2: Стихотворения. Письма. Завещание
Шрифт:
Если у тебя слишком златолюбивое сердце, 20. выкапывай себе золото в другом месте, а у меня нет ничего, кроме истлевших погребальных одежд.
Не оставляй мертвеца обнаженным напоказ людям, иначе и тебя иной обнажит, а золото по большей части только сонная греза.
Для смертных не довольно стало налагать руку на смертных. Напротив того, спешите вы брать золото и с мертвецов.
25. Окажите помощь и своим гробницам вы, которые видите этот разоренный памятник. Посмотрите, каков этот расхититель гробов!
Кто меня, с давнего времени закрытого неподвижными камнями, напоказ смертным выставил бедным мертвецом?
Для чего ты, несчастный, разорил мою могилу? 30. Да пресечет Бог и твою жизнь, о златолюбивое чудовище!
Клянусь умершими, клянусь самым тартаром, никогда не обращать благожелательного взора на расхитителя гробов!
Горы и утесы, плачьте над моим гробом, как над одним из товарищей; всякий же камень да падет на того, кто прикоснется к тебе железом!
35. Был я богат, а теперь нищ; гробница огромна, а золота внутри нет. Пусть знает сие тот, кто готовит поругание неприкосновенному убежищу мертвеца!
Хотя без отдыха будешь до основания раскапывать мое подземное жилище, однако же концом всего этого будет для тебя один труд. У меня нет ничего, кроме костей.
40. Разоряйте, разоряйте! Гробница много дает золота любителям камней, а все прочее – прах.
Любезная
Приходило железо наругаться надо мной, уже не живым, и сыскать у меня золото, но нашло нищего мертвеца.
94. Другое (60)
Тартар для некоторых басня, ибо иначе этот человек не открыл бы гроба. О правосудие, как ты медлительно!
О правосудие! Как ты медлительно! И тартар уже не страшен, ибо иначе этот человек не открыл бы гроба.
Письма иже во святых отца нашего Григория Богослова
1. К Василию Великому (1) [268]
Признаюсь, изменил я обещанию жить и любомудрствовать вместе с тобой, как дал слово еще в Афинах во время тамошней дружбы и тамошнего слияния сердец (ибо не могу найти более приличного выражения). Но изменил не добровольно, а потому, что один закон превозмог над другим, закон, повелевающий прислуживать родителям, над законом товарищества и взаимной привычки. Впрочем, и в этом не изменю совершенно, если ты будешь согласен на то же самое. Иногда я буду у тебя, а иногда ты сам благоволи навещать меня, чтобы все было у нас общее и права дружбы остались равночестными. Так можно мне будет и родителей не оскорблять, и быть вместе с тобой.
268
Нумерация в скобках показывает порядок нисем в издании ТСО. – Ред.
2. К нему же (2)
Несносно мне, что ты, великий нелюбитель грязи, привыкший ходить на пальцах и попирать гладкие мостовые, человек парящий, выспренный, уносимый со стрелой Авариса, упрекаешь меня Тиверином, здешними стужами и ненастьями, и хотя сам каппадокиец, однако же бегаешь того, что в Каппадокии. Тем разве делаем вам обиду, что вы бледнеете, с трудом переводите дыхание и солнцем пользуетесь в меру, а мы тучнеем, пресыщаемся и не заключаем себя в тесные пределы? Но последнее принадлежит вам. Вы роскошествуете, вы обогащаетесь, у вас бывают торжища. Не хвалю этого. А потому или перестань укорять меня за грязь, ибо не ты построил город и не я сделал ненастья, или и я тебе вместо грязи укажу на корчемников и на все, что бывает в городах дурного.
3.* [269] К Евагрию (216)
Приятно было мне слышать о себе похвалы, потому что одобрение сыну моему Евагрию есть одобрение мне самому; всякая доблесть детей – слава для отца. Что до наук, я со своей стороны ничего или мало разве был полезен сыну твоему, потому что не велика моя ученость; вместо же всего (в этом не отрекусь) внушал ему одно и самое главное – страх Божий, а также убеждал презирать настоящее. Итак, и желал, и желаю ему всего лучшего, чтобы занятые от меня начатки возрастил он в зрелые плоды, а также не без плода осталось и мое старание. Твоей же честности все мое благодарение за то, что удостаиваешь и помнить обо мне, и оказывать мне честь памятниками своей дружбы, которые и сами по себе не маловажны, но еще за большее приняты мною.
269
Время написания сего, и последующих за сим писем, номер которых отмечен астериском, не может быть определено даже и приблизительно.
4. К Василию Великому (3)
Смейся, черни все наше или в шутку, или и в правду, – не в том дело, – будь только весел, упоевайся своей ученостью и наслаждайся моей дружбой. А для меня, если что от тебя, чтобы оно ни было и каково бы ни было, все приятно. И если только понимаю тебя, мне кажется, что и над здешним смеешься не для того, чтобы осмеять, но для того, чтобы меня привлечь к себе, как и реки для того преграждают, чтобы заставить их течь иначе. Ты и всегда поступаешь так со мной.
Буду же дивиться твоему Понту и понтийскому сумраку, этому жилищу, достойному беглецов, этим висящим над головой гребням гор и диким зверям, которые испытывают вашу веру, этой лежащей внизу пустыньке, или кротовой норе, с почетными именами обители, монастыря, училища, этим лесам диких растений, этому венцу стремнистых гор, которым вы не увенчаны, но заперты. Буду дивиться тому, что в меру у вас воздух и в редкость солнце, которое как бы сквозь дым видите вы, понтийские киммерийцы, люди бессолнечные, не на шестимесячную только осужденные ночь, как рассказывают об иных, но даже никогда в жизни не бывающие без тени, люди, у которых целая жизнь – одна длинная ночь и в полном смысле (скажу словами Писания) сень смертная (Лк. 1:79). Хвалю также этот узкий и тесный путь (Мф. 7:14), который не знаю куда ведет – в Царство или в ад, но для тебя пусть ведет он в Царство. А что в середине, то не назвать ли мне, если хочешь (только, конечно, не вправду), Едемом и разделяемым в четыре начала источником (Быт. 2:10), из которого напоевается вселенная? Или наименовать сухой и безводной пустыней, которую удобрит какой-нибудь Моисей (Исх. 17:6), жезлом источивший воду из камня? Ибо что не завалено камнями, то изрыто оврагами; а где нет оврагов, там все заросло тернием; и над тернием утес, и на утесе стремнистая и ненадежная тропинка, которая ум путника приучает к собранности и упражняет в осторожности. Внизу шумит река; и это у тебя, высокоглаголивый творец новых наименований, это амфиполийский и тихий Стримон, обильный не рыбами, но камнями, не в озеро изливающийся, но увлекаемый в пропасть. Река велика и страшна, заглушает псалмопение обитающих вверху; в сравнении с ней ничего не значат водопады и пороги, столько оглушает вас день и ночь! Она стремительна, непереходима, мутна и негодна для питья; в одном только снисходительна, что не уносит вашей обители, когда горные потоки и ненастья приводят ее в ярость. И вот все, что знаю об этих счастливых островах или о вас, счастливцах. А ты не выхваляй тех луновидных изгибов, которые больше подавляют, нежели ограждают подход в ваше подгорье; не выхваляй этой вершины, висящей
над головами, которая жизнь вашу делает Танталовой; не хвали мне этих провевающих ветерков и этой земной прохлады, которые освежают вас, утомленных до омрачения; не хвали и певчих птиц, которые хотя и воспевают, но голод, хотя порхают, но в пустыне. Никто к вам не заходит, разве для того, говоришь, чтобы погоняться за зверем; присовокупи же к этому: и посмотреть на вас, мертвецов. Все это длиннее, может быть, письма, но короче сатиры. И ты, если шутку мою примешь спокойно, поступишь справедливо. А если нет, присовокуплю к этому и большее.5. К нему же (4)
Поелику шутку мою принимаешь спокойно, присовокуплю и остальное. А начало у меня из Гомера. «Итак, продолжай и внутреннюю воспевай красоту», этот кров без крыши и дверей, этот очаг без огня и дыма, эти стены, высушенные на огне, чтобы брызгами грязи не закидывало нас, которые походим на Тантала и на осужденных, томящихся жаждой в воде, и это бедное и непитательное угощение, к которому, не как к скудной снеди лотофагов, но как к трапезе Алкиноевой, пригласили из Каппадокии меня, недавно претерпевшего кораблекрушение и бедствующего; потому что помню, да и буду помнить, эти хлебы и эти, как называли их, варения, помню, как зубы скользили по кускам, а потом в них вязли и с трудом вытаскивались, как из болота. Все это величественнее изобразишь сам ты, почерпнув велеречие в собственных своих страданиях, от которых если бы не избавила нас вскоре великая подлинно нищелюбица (разумею матерь твою), явившаяся к нам благовременно, как пристань обуреваемым в море, нас давно бы уже не было в живых и мы за свою понтийскую верность возбуждали бы других не столько к похвалам, сколько к сожалению. Как же мне умолчать об этих садах, не похожих ни на сад, ни на огороды? И об Авгиевом навозе, вычищенном из дому, которым мы наполняли сии сады, когда телегу величиной с гору и я – Вотрион и ты – Ламир [270] возили на этих самых плечах и этими самыми руками, на которых и доселе остаются следы тогдашних трудов, и все это (о земля и солнце, о муж и добродетель! скажу словами трагика) не для того, чтобы соединить берега Геллеспонта, но чтобы заровнять овраг. Если рассказы о сем не оскорбительны для тебя, то, конечно, не оскорбительны и для меня. А если тебе горько слышать, то каково самое дело? И о многом еще умолчу из уважения ко многому прочему, чем насладился.
270
Слова «Вотрион» и «Ламир» оставлены без перевода. Можно догадываться, что это были имена, какие св. Василий и св. Григорий давали в шутку друг другу, возя на себе телегу.
6. К нему же (5)
Что прежде писал я о понтийском препровождении времени, то была шутка, а не правда. А что пишу теперь, то уже очень правда. Кто мя устроит по месяцам преждних дней (Иов. 29:2), в которые я увеселился с тобой злостраданием; потому что скорбное, но добровольное предпочтительнее приятного, но невольного? Кто даст мне сии псалмопения, бдения и молитвенные к Богу преселения? Кто даст жизнь как бы невещественную и бесплотную? Кто даст согласие и единодушие братий, которых ты ведешь на высоту и к обожению? Кто даст соревнование и поощрение к добродетели, которое мы ограждали письменными уставами и правилами? Кто даст трудолюбие в чтении Божиих словес и при путеводительстве Духа обретаемый в них свет? Кто даст (скажу о самом малом и незначительном) поденные и ручные работы – переноску дров, тесание камней, сажание, поливание? Кто даст этот золотой явор, который дороже Ксерксова, под которым сиживал не царь пресыщенный, но монах изнуренный, который насадил я, напоил Аполлос, или твоя пречестность, а возрастил Бог к моей чести, чтобы сохранялся он у вас памятником моего трудолюбия, как читаем и верим, что и в кивоте хранился прозябший жезл Ааронов? Легче пожелать всего этого, но не так легко получить сие. Приди же ко мне на помощь, соедини со мной свои усилия, содействуй мне в добродетели; и если собрали мы прежде что-либо полезное, то охраняй сие своими молитвами, чтобы не рассеяться мне понемногу, как рассеивается тень с преклонением дня. А я тобой дышу более, нежели воздухом, и тем единственно живу, что бываю ли с тобой вместе или порознь, но мысленно всегда неразлучен.
7. К Кесарию брату (7)
Довольно было нам стыда за тебя. Ибо о том, что мы огорчились, нужно ли и писать тебе, который больше всякого в том уверен? Не говоря о себе и о том, каким беспокойством, а позволь даже сказать, и страхом наполнил нас слух о тебе, желал бы я, чтобы ты, если бы это было возможно, сам послушал, что говорят о тебе и о нас другие, и свои и посторонние, сколько ни есть нам знакомые, если только они христиане. И не только одни говорят, а другие нет; напротив того, все равно и в один голос это повторяют; потому что людям приятнее рассуждать о чужих делах. И вот обратилось им как бы в постоянное занятие говорить следующее: «И епископский сын ныне уже в службе домогается мирских чинов и славы, уступает над собой победу корыстолюбию, потому что ныне все воспламенено страстью к деньгам и для них не щадят люди души своей, а нимало не поставляют для себя и единственной славы, и безопасности, и обогащения в том, чтобы мужественно противоборствовать времени и поставить себя как можно дальше от всякой нечистоты и скверны! Как теперь епископы уговорят другого не увлекаться временем, не оскверняться общением с идолами; как теперь наказывать проступившихся в чем ином, когда сам епископ не смеет сказать слова по причине случившегося у него в доме?» Вот что или еще и гораздо сего худшее слышим мы каждый день и от тех, которые говорят это, может быть, по дружбе, и от тех, которые нападают из неприязни. С каким же, думаешь, расположением и с каким духом принимаем это мы, решившиеся служить Богу и признавшие единственным благом устремлять взор к будущим надеждам? Государя родителя нашего, который весьма огорчен слухами и которому от сего самая жизнь в тягость, утешаю еще и ободряю я несколько, ручаясь за твой образ мыслей и уверяя, что не будешь больше причинять нам печали. А государыня матерь, если услышит о тебе что-нибудь такое (а доселе пока разными выдумками скрываем от нее это), будь уверен, впадет в скорбь совершенно безутешную; потому что, как женщина, она менее тверда духом, и притом, по крайнему благоговению, не способна соблюсти меру в подобных случаях. Поэтому, если уважаешь сколько-нибудь себя и нас, придумай для себя что-нибудь лучшее и более надежное. Ибо, без сомнения, и того, что есть у нас здесь, достаточно, чтобы вести свободную жизнь человеку, который не слишком ненасытен и неумерен в пожелании большего. Притом не вижу, какого еще времени ждать нам, чтобы ты устроил жизнь свою, если пропустим настоящее. А если держишься прежнего образа мыслей и, чтобы удовлетворить своему стремлению, всего для тебя мало, то не намерен я говорить что-либо для тебя неприятное, а предскажу только и засвидетельствую, что необходимо одно из двух: или, оставаясь искренним христианином, принять на себя самую униженную долю христианина и действовать не соответственно своим достоинствам и надеждам, или, желая чести, потерпеть вред в главнейшем и участвовать если не в огне, то в дыме.