Творения. Том 2: Стихотворения. Письма. Завещание
Шрифт:
8. К Василию Великому (11)
Хвалю начало твоего письма. Да и что твое не заслуживает похвалы? И ты взят в плен, как и я включен в список, потому что оба мы принужденно возведены на степень пресвитерства, хотя домогались и не этого. Ибо достовернее всякого другого можем засвидетельствовать друг о друге, что нам по сердцу любомудрие тихоходное, которое держится низу. Но хотя, может быть, и лучше было бы, если б не случилось с нами этого, или не знаю, что и сказать, пока не уразумею домостроительства Духа, однако же поскольку это уже случилось, как мне по крайней мере кажется, надобно терпеть, особенно приняв во внимание время, которое у нас развязало языки многим еретикам, надобно терпеть и не посрамить как надежду возложивших на нас свое упование, так и собственную жизнь свою.
9. К Амфилохию (9)
Подопри золотыми столпами счастливый свой чертог, как говорит Пиндар, и добрым началом в настоящей должности дай нам знать о себе, что построишь и чудный дом, явясь в нем славным. А как дашь о себе знать? Воздав честь Богу и божественному; ибо что для тебя сего важнее и выше? А как же и чем воздашь честь? Тем одним, что примешь на себя попечение о предстоящих
271
Можно нреднолагать но некоторым выражениям письма сего, что оно нисано в кратковременное правление Иовиана.
10. К Кандидиану (8)
Где теперь софисты? Для чего молчат стихотворцы? Каких ищут лучших речей или какого более блистательного предмета? Теперь надлежало бы, чтобы для тебя, как всякий музыкальный и гармонический язык приведен был в движение, так и всякое искусство вит ийства огласило что-нибудь высокое и потрясающее, не потому только, что почтить речью доброго начальника есть долг из всех долгов самый справедливый, но и потому, что всего свойственнее тем и другим искусством украсить память того, кто совершен в том и другом. Если бы я не прекратил своих речей преждевременно (чувствую это теперь) и если бы не положил (скажет иной: более поспешного, нежели мудрого) намерения не говорить больше похвальных слов и не вменил себе в любомудрие не посещать народных собраний, то, может быть, возгремел бы громче тирренских труб (скажу это, не убоясь, как говорит Пиндар, жесткого Момусова камня), разве бы только осудил на молчание свою незрелость. А теперь, что чувствую в рассуждении тебя и каково мое положение, скорее, может быть, поймешь из какого-нибудь подобия. Как один из самых горячих коней, секу я помост ногами, грызу удила, поднимаю вверх уши, дышу из ноздрей яростью, смотрю грозно, извергаю пену, однако же остаюсь за преградой, потому что закон не дает мне свободы бежать. Итак, что ж? Когда так уже надобно, что остается мне делать? Вовсе ли бросить речи и молча дивиться твоим доблестям, другим предоставив хвалить тебя? Нет! Но другие пусть будут в числе хвалящих в тебе иное, что кому угодно и кто что может. Без сомнения же, доставишь ты достаточный предмет для многих речей и похвальных слов, если каждый станет хвалить тебя, избрав для этого часть твоих доблестей. Одни изберут управление общественными делами, и при этом благоразумие и вместе трудолюбие; потому что изобретет ли кто с большей твоей проницательностью, что нужно, или изобретенное приведет ли в исполнение деятельнее тебя? Другие возьмут себе на долю весы правосудия, как ты при ясном свете разбираешь тяжбы и при своей возвышенности доставляешь высокое торжество Фемиде. Хотя меч твой страшен, потому что может поразить, однако же, как никого не поражающий, он – святыня. Ты владеешь им не для того, чтобы наказывать погрешивших, но с намерением, чтобы никто даже и не погрешал и чтобы все покорствовали твоей мысли больше, нежели могуществу других, для кого законом служит дерзость. Иные пусть удивляются в тебе могуществу дара слова, а если угодно, всем родам сего дара, сколько это касается умения оценить сказанное и способности самому сказать; потому что ты способен судить о даре слова и еще способнее сам говорить, так что одно уподобляется в тебе золотому шару или Гомерову уровню, которым определяется равный рост коней Евмеловых, а другое превосходит и зимние снега. Теперь ты с таким же искусством раздаешь награды за подвиги, с каким прежде сам подвизался. Иные пусть хвалят в тебе строгость, срастворенную с кротостью, и то, что в самой приятности, как в львиных прыжках, нет у тебя ничего унизительного. Иные же укажут на то, как многомощное и почитаемое другими золото с иными почетными титулами не уважено на твоем суде и бежало оттуда прочь; а это одно уже выше и слуха и вероятности для всех. А какой-нибудь поэт, свободный и независимый в искусстве, споет тебе и сельскую песнь, собрав хоровод земледельцев, и, пожав зрелые колосья, сплетет из них самый приятный венок, и возложит на главу виноградные ветви, переплетенные плющом и кудрявцем. «Таковы, – скажет он, – начатки приношений земледелия, снова тобой возвращенного людям. И камни да источат тебе молоко, и источники – мед, и всякое растение, и заботливо воспитанное и дикое, покроется нежными плодами!» Это обыкновенные изображения у стихотворцев, когда хотят представить, что земля приносит кому-либо свои дары. Когда же все это, как сказал я, будут говорить и выдумывать другие (потому что все свое не только приводит в восторг, как полагают лирики, но и всего более, обыкновенно, увеселяет), тогда я скажу о том, чем преимущественно восхищаюсь и что лобызаю в твоих доблестях, а именно что ты показываешь себя стоящим выше трудностей времени. Хотя по вере ты язычник и нынешнему самодержцу воздаешь должное его державе, однако же служишь не как служат льстецы, соображающиеся со временем, но как друзья прекрасного и люди высокого образа мыслей; и сколько исполняешь свой долг, столько и к отечеству соблюдаешь благорасположение и в смертном деле приобретаешь бессмертную славу. К похвальным твоим качествам принадлежит и то, что при таком бремени правления ты уделяешь несколько уважения и дружбе и при таком числе дел находишь досуг не только помнить друзей, но и оказывать им честь своими письмами, свидетельствовать свою к ним любовь и всех привлекать к себе. За все это желаю тебе не чего-либо большого к прославлению (потому что хотя бы власть твоя и получила приращение, но добродетель никакого уже приращения получить не может), но одного, что все заменит собой и что всего важнее, а именно чтобы ты наконец соединился с нами и с Богом, стал на стороне гонимых, а не гонителей; потому что одно влечется стремлением времени, а другое заключает в себе бессмертное спасение.
11. К Григорию Нисскому (16)
У меня в природе есть нечто хорошее (сам похвалюсь из многого чем-нибудь одним). За худой совет одинаково досадую и на себя и на друзей. А поскольку живущие по Богу и руководящиеся тем же
Евангелием все друзья между собой и сродники, то почему же не выслушать от меня, если скажу открыто о том, о чем все говорят, но только шепотом? Не хвалят твоей, сказать по-твоему, бесславной славы, твоего понемногу уклонения к худшему и этого честолюбия, которое, как говорит Еврипид, злее демонов. Что с тобой сделалось, мудрый муж? За что прогневался ты сам на себя, бросив священные, удобовоспринимаемые книги, которые некогда читал народу? Неужели не стыдишься, слыша это? Или положил их под дым, куда кладут кормила и кирки на зимнее время, а взял в руки соленые и неудобовоспринимаемые книги и захотел лучше именоваться ритором, нежели христианином? А по мне гораздо лучше последнее, нежели первое, и все благодарение за это Богу. И ты, превосходный, не держись таких мыслей. А если они пришли, не предавайся им надолго, но одумайся наконец, приди в себя, оправдайся пред верными, оправдайся пред Богом, пред алтарями, пред таинствами, от которых удалился. Не говори мне этих нарядных и витиеватых слов: «Что же, разве я не был христианином, когда учился риторике? Разве не был верным, когда занимался науками в кругу детей?» Может быть, ты станешь еще свидетельствоваться всем Богом. Нет, чудный мой, это не совсем справедливо, хотя часть из этого и можем уступить тебе. Разве маловажно то, что теперешним своим поступком соблазняешь других, которые по природе более склонны к худому, и даешь им повод дурно о тебе думать и говорить? Пусть это будет и ложь, но какая в том нужда? Всякий живет не для себя одного, но и для ближних; мало самому быть убежденным, если не убеждаешь и других. Неужели, вступив в кулачный бой при народе или на зрелище принимая и раздавая пощечины, неблагопристойно кривляясь и ломаясь, скажешь, что в душе ты целомудрен? Такое рассуждение нецеломудренного человека, легкомысленно – одобрять это. Если переменишься, то порадуюсь теперь, сказал один из пифагорейских философов, оплакивая отпадшего от него друга. Если же нет, писал он, то умер ты для меня. А я не скажу этого из любви к тебе. Ибо
тот, будучи другом, стал врагом, хотя, впрочем, и другом, как говорит трагедия. А я постараюсь уврачевать тебя, если (ибо так сказать скромнее) сам не усмотришь должного (что в первом ряду похвальных дел) и не последуешь доброму слову другого (что во втором ряду похвального). Вот мое увещание! Извини меня ради дружбы, что скорблю, горячусь как за тебя, так равно за весь священный чин, а присовокуплю, и за всех христиан. Если же нужно и помолиться вместе с тобой или за тебя, то немощи твоей да поможет Бог, животворящий и мертвых!12. К Никовулу (17) [272]
Осмеиваешь у нас Алипиану, будто бы она мала и недостойна твоей великости, длинный и огромный великан и ростом и силой! Теперь только узнал я, что и душа меряется, и добродетель ценится по весу, что дикие камни дороже жемчужин и вороны предпочтительней соловьев. Возьми себе величину и рост в несколько локтей и ни в чем не уступай Церериным жницам, потому что ты правишь конем, мечешь копье, у тебя забота – гоняться за зверями, а у нее нет таких дел; не большая нужна крепость сил владеть челноком, обходиться с прялкой и сидеть за ткацким станом, – «а это – преимущество женщин».
272
Для сего и последующих нисем к Никовулу невозможно с точностью определить время. Но с вероятностью можно полагать, что они написаны св. Григорием до его епископства.
Но если присовокупишь, как она до земли приклонена в молитве и высокими движениями ума всегда собеседует с Богом, то перед этим что значат твоя высота и твой телесный рост? Посмотри на ее благовременное молчание; послушай, когда говорит; рассуди, как не привязана к нарядам, как по-женски мужественна, как радеет о доме, как любит мужа, и тогда скажешь словами этого лакедемонянина: «Подлинно, душа не меряется; и внешнему человеку должно иметь у себя в виду внутреннего». Если примешь это во внимание, то перестанешь шутить и смеяться над малым ее ростом, а назовешь себя счастливым за супружество с ней.
13. К Амфилохию (10)
Хвалю изречение Феогнида, который, не одобряя дружбы, продолжающейся только пока пьем и бываем вместе, хвалит дружбу, выказываемую на деле. Что же он пишет?
За чашею много бывает друзей,
А в важном деле их мало.
Мы с тобой не пивали из одной чаши и вместе бывали не часто (хотя, конечно, надлежало быть этому и по нашей дружбе, и по дружбе наших отцов), требуем же друг от друга благорасположения в делах. Предстоит подвиг, и даже очень важный, потому что сын наш Никовул находится в неожиданных хлопотах, от кого всего менее думал иметь беспокойство. Потому прошу, приди и помоги, как можно скорее произнеся суд и защитив, если найдешь нас обиженными. А если не так, то по крайней мере не переходи на противную сторону, за малую корысть отдав свою свободу, которой всегда ты пользовался, как знаем по общему всех свидетельству.
14. К Кесарию (30)
И себе и мне окажи одно благодеяние, какое нечасто будешь оказывать, потому что и случаи к таким благодеяниям выпадают нечасто. Доставь самое справедливое свое покровительство гоподам – моим двоюродным братьям, увидевшим много хлопот с имением, которое купили они, как удобное к уединению и представлявшее возможность иметь в нем некоторое пособие в содержании, но от которого с того самого времени, как купили, подверглись многим неприятностям и частью испытывают неудовольствия от неблагонамеренных продавцов, а частью терпят притеснения и обиды от соседей; почему для них было бы выгодно, взяв свою цену с теми издержками, впрочем не малыми, какие сделали после покупки, освободиться от сего имения. Если тебе угодно, переведи на себя покупку, пересмотрев условие, чтоб оно было как можно лучше и безопаснее; и это будет приятно и для них, и для меня. Если же неугодно сие, окажи другую милость: от своего лица воспротивься привязчивости и неблагонамеренности сего человека, чтобы, по их неопытности в делах, не взял он над ними преимущества непременно в чем-нибудь одном, или обижая, пока владеют имением, или причиня убыток, когда вздумают избавиться от него. Но мне стыдно и писать об этом, потому что в равной степени мы обязаны заботиться о них и по родству, и по избранию жизни. Ибо о ком же и заботиться больше, как не о таких людях? И что может быть постыднее того, как не постараться оказать подобное благодеяние? Но ты для себя ли, для меня ли, для них ли самих, или для всего этого вместе, но только непременно окажи им благодеяние.
15. Лоллиану (181)
Хорошо, что возвращаешься к нам, хотя и чрез долгое время; впрочем, и того еще лучше, что дела твои текут по желанию и ты избавил меня от забот о тебе, потому что у нас с тобой все общее – и печали и радости: таково свойство дружбы. А поелику возвратился ты, то и друзьям своим удели своего счастья, как говорит некто; уделишь же, если, как во всем прочем, на государей двоюродных моих братьев, Елладия и Евлалия, соблаговолишь воззреть дружелюбно (дружелюбным же воззрением называю, если не почитаешь нас для себя посторонними, потому что больше этого и сказать ничего не умею), так не потерпишь, чтобы они имели нужду в других покровителях, но сам будешь для них всем: и добрым другом, и честным соседом, и мужественным заступником, и, не перечисляя всего порознь, благородным Лоллианом, известным по своей правоте. Обещаю же, что если долее побеседуешь с ними и увидишь высоту их любомудрия, то сам станешь ходатайствовать за них перед другими. Столько полагаюсь на твой нрав и так много имею надежд в том, что не останется без исполнения то, о чем я просил!
16. К Евсевию, епископу Кесарийскому (12)
Поскольку обращаю слово к человеку, который не любит лжи и проницательней всякого открывает ложь в другом, сколько бы ни была она запутана самыми хитрыми и разнообразными изворотами, к тому же и мне самому (пусть будет это сказано, хотя и нелегко сказать) не нравится хитрость, и по природному моему расположению, и по внушению Писания, то и пишу по этой причине, что у меня на сердце. Снизойди к моему дерзновению; иначе обидишь, лишая меня свободы и принуждая скрывать в себе болезненную скорбь, подобно какому-то гнойному и злокачественному вереду. Как радуюсь, что делаешь мне честь (если и я человек, как сказал некто прежде) и приглашаешь меня на духовные совещания и собрания, – так тяжело для меня оскорбление, какое терпел и доселе терпит от твоего благоговения досточестнейший брат Василий, с самого начала мной избранный и доныне остающийся для меня товарищем жизни, учения и самого высокого любомудрия; и я за такое избрание нимало не осуждаю себя, потому что скромнее будет сказать так, иначе подумают, что, похваляя его совершенства, хвалю сам себя. Но ты, унижая его и оказывая честь мне, по моему мнению, поступаешь почти так же, как если бы кто одного и того же человека стал одной рукой гладить по голове, а другой бить по щеке или, подломав основание дома, начал расписывать его стены и украшать наружность. Поэтому, если убедишься сколько-нибудь моим словом, то сделаешь по-моему. А я прошу убедиться, потому что это и справедливо. Если обойдешься с ним, как должно, то он будет служить тебе. А мое дело следовать за ним, как тени за телом, потому что я человек малый, расположенный к миру, и не дошел еще до такого жалкого состояния, чтобы, желая в ином быть любомудрым и принадлежать к лучшей стороне, потерять мне из виду то, что в нашем учении самое главное, – именно любовь, особенно любовь к иерею, человеку почтенному, о котором знаю, что он жизнью, словом и правилами превосходнее всех известных мне. И самая скорбь не помрачит во мне истины.
17. К нему же (13)
Писанное мной не столько оскорбительно, как жаловался ты на мое письмо, сколько духовно, и любомудренно, и справедливо, разве только и это оскорбляет ученейшего Евсевия. Но хотя ты и выше по степени, однако же дай и мне немного свободы и справедливого дерзновения, а потому будь к нам благосклоннее. Если же судишь о моем письме как о письме служителя, обязанного смотреть тебе в глаза, то в этом случае и удары приму, и плакать не буду. Или и это будет поставлено мне в вину? Но скорее всякому другому, нежели твоему благоговению, прилично поступать так, потому что великодушному человеку более свойственно принимать свободные речи от друзей, нежели ласкательства от врагов.