Тысяча душ
Шрифт:
– Нет, не знаю... Это тоже брат?
Дама засмеялась.
– О нет, это мой знакомый... Он милый.
– Милый?
– Да, а то вот у него есть друг его, тот - фи! Гадкий, толстый, нос красный! Фи! Не люблю.
– Гусар тоже толстый.
– Нет, тот добрый, брат добрый.
– Вы, конечно, иностранка, но откуда вы родом?
– спросил Калинович.
– Зачем?.. Я русская...
– Нет, вы не русская, потому что говорите неправильно: вы или немка, или полька.
– О нет... я турка, - отвечала дама и опять засмеялась.
– После этого все турчанки красавицы, если на вас похожи, - заметил Калинович.
– О, какой вы
– воскликнула она.
– Почему ж я льстец?
– Так... льстец... Мамзель Сару вы знаете?
– Нет, что ж, она хороша?
– Да, только злая такая, ужас - фи!
Разговор продолжался в том же тоне, и Калинович начинал все более и более куртизанить. Здесь мне опять приходится объяснять истину, совершенно не принимаемую в романах, истину, что никогда мы, грубая половина рода человеческого, неспособны так изменить любимой нами женщине, как в первое время разлуки с ней, хотя и любим еще с прежнею страстью. Дело тут в том, что воспоминания любви еще слишком живы, чувства жаждут привычных наслаждений, а между тем около нас пусто и нет милого существа, заменить которое мы готовы, обманывая себя, первым хорошеньким личиком.
– Вы будете обедать?
– спросил Калинович, подъезжая к Твери.
– Да, я люблю кушать, - отвечала соседка.
– Есть, - поправил Калинович.
– Ах, да, есть... хорошо, - отвечала она, и когда поезд остановился, Калинович вел ее уж под руку в вокзал.
– Il fait froid! [84]– проговорила она, кокетливо завертываясь в шаль.
"Премиленькая!" - подумал Калинович и чувствительно пожал ее руку своим локтем.
– Два обеда!
– сказал он лакею.
– Voulez-vous du vin? [85]– обратился он к своей даме.
84
Холодно! (франц.).
85
Хотите вина? (франц.).
– Да, я люблю, comment cela dire boire? [86] .
– Пить!
– Да, пить.
– Бутылку шампанского!
– сказал Калинович человеку.
Тот подал; пробка щелкнула.
– Ах!
– вскрикнула дама.
– Испугались?
– Да, это громко, я пугаюсь, - отвечала она и потом, положив пальчик на край стакана, из которого пенилось вино, сказала: - Ну, ну, будет!.. Не смей больше ходить.
"Прехорошенькая!" - думал Калинович.
86
Как это сказать пить? (франц.).
Дама начала с аппетитом кушать котлеты.
Перед жарким он поднял бокал и проговорил.
– Votre sante, madame! [87]
– Et la votre, monsieur [88] , - отвечала она, тоже выпивая, но тотчас поморщилась, проговоря: "Ай, горько!"
– А вы знаете, что значит по русскому обычаю, когда, пивши вино, говорят: горько?
– Нет.
– Значит, надобно поцеловаться.
– Ах, это?.. Да, хорошо.
– Хорошо?
87
За
ваше здоровье, сударыня! (франц.).88
И за ваше, сударь (франц.).
– Хорошо!
– подтвердила дама и, по возвращении в вагон, сняла шляпку и стала еще милее.
Между тем начинало становиться темно. "Погибшее, но милое создание!" думал Калинович, глядя на соседку, и в душу его запало не совсем, конечно, бескорыстное, но все-таки доброе желание: тронуть в ней, может быть давно уже замолкнувшие, но все еще чуткие струны, которые, он верил, живут в сердце женщины, где бы она ни была и чем бы ни была.
– Вы, решительно, полька! Чем больше я на вас гляжу, тем больше убеждаюсь в том, - начал он.
– Ах, да, только вы ошибаетесь... Я ж говорила вам: я турка... отвечала она.
– А я вам говорю, что вы полька и немецкая полька, - продолжал Калинович, - потому что у вас именно это прекрасное сочетание германского типа с славянским: вы очень хороши собой.
– О, да, да, - подтвердила соседка.
– Конечно, да, - подхватил Калинович, - и, может быть, в Варшаве или даже подальше там у вас живут отец и мать, брат и сестра, которые оплакивают вашу участь, если только знают о вашем существовании.
Заметно грустное чувство отразилось на хорошеньком личике соседки.
– Зачем вы можете так говорить? Вы меня не знаете, - сказала она уж не прежним насмешливым тоном.
– Я знаю еще больше, - продолжал Калинович, - знаю, что вам тяжело и очень тяжело жить на свете, хотя, может быть, вы целые дни смеетесь и улыбаетесь. На днях еще видел я девушку, которую бросил любимый человек и которую укоряют за это родные, презрели в обществе, но все-таки она счастливее вас, потому что ей не за что себя нравственно презирать.
Соседка слушала. Собственно, слов она, кажется, не понимала, но смысл их угадала, и в лице ее уже тени не оставалось веселости.
– Вы меня не знаете: зачем можете так говорить?
– повторила она.
– Нет, знаю, - возразил Калинович, - и скажу вам, что одно ваше спасенье, если полюбит вас человек и спасет вас, не только что от обстановки, которая теперь вас окружает, но заставит вас возненавидеть то, чем увлекаетесь теперь, и растолкует вам, что для женщины существует другая, лучшая жизнь, чем ездить по маскарадам и театрам.
Соседка этих слов совершенно уж не поняла, и, когда Калинович кончил и взял ее за упершийся в диван его башмачок, она отдернула ножку и проговорила:
– Зачем это?.. Нельзя.
– Отчего ж нельзя?.. Может быть, я именно такой человек, - прошептал Калинович.
– А, да, нет! Я не верю мужчинам.
– За что?
– Так, они все такие недобрые... лукавые... Фи!.. Нет!
– Я не такой, - проговорил Калинович и опять было взялся за башмачок, но соседка опять его отдернула.
– Нет, это нельзя, - сказала она.
– Отчего ж?
– Так; как можно! Вы нескромный: все смотрят.
– А в Петербурге можно?
– Ах, какой вы!.. Зачем! Я вас не знаю...
– Узнаете, и можно?
– проговорил Калинович и, как бы наклоняясь за чем-то, поцеловал руку соседки.
– Вы шалун, я вас боюсь, - сказала она, кокетливо складывая руки на груди и снимая ножки с дивана.
Объяснение это было прервано появлением новых пассажиров: толстого помещика с толстой женой, которые, как нарочно, стали занимать пустые около них места.