Тюрьма
Шрифт:
Я думаю об этом уже на ходу, пробираюсь в толпе, верно, как в троллейбусе, впору спросить: «Вы сейчас не выходите?..» Спроси, врежут: «У тебя что, сука, крыша течет?..»
Первая шконка у самого окна, одноэтажная, королевское место — воровское, поправил меня как-то Зиновий Львович… Вроде, татарин, лежит, подпер голову рукой, синий спортивный костюм, лет тридцать пять; рядом здоровый бугай, грузин, тоже в спортивном, пошикарней… А на соседней шконке молодые ребята, лет по двадцать пять, лица открытые, веселые…
— Здорово,—
— Садись, говорит татарин,— откуда явился?
— Со спеца.
— Какая хата?
— Двести шестидесятая.
— Двести шестидесятая?..— он поворачивается к пареньку, чем-то похож на Лешу со сборки, нет, тот был поскромней, а этот наглый.— Твоя, Сева?
— Моя, — говорит.
— Где там у вас телевизор? — спрашивает меня татарин.
Ну, про эти наколки я наслушался.
— Между окнами, говорю, — только Севы там не было, я без малого три месяца отлежал.
— Чего ж тебя выкинули?
— Есть над чем подумать, — говорю, — а я не просился.
— Какая статья? — спрашивает грузин.
— Вы не знаете, — говорю, — сто девяностая прим. Никто не знает.
— Недоносительство,— говорит Сева.
— Никто ни разу не угадал. Распространение клеветы на советский государственный и общественный строй.
— Так ты против коммуняков?..— вскидывается еще один, самый молодой среди них, чернявый, глаза блестят.— Ну, ребята, дождались человека!
— Правда, против? — спрашивает татарин, сощурил глаза.
— Нет, — говорю,— я человек мирный, книги писал. Верующий я, православный.
— Чего ж тебя не в Лефортово? — спрашивает татарин.
— Вы, мужики, меня о том спрашиваете, чего я сам не знаю — почему на общак, почему не в Лефортово? Еще спросите: зачем посадили? А я попрошу: отпусти, дяденька!..
— Ты и писателей знаешь?— спрашивает Сева.
— Знал, а за три месяца забыл. Мне б их никогда не знать.
Из толпы выныривает шнырь.
— Гарик, тебя на вызов…
Во как, здесь не услышишь, когда открывается кормушка.
— Адвокат, сука! — говорит татарин.— У меня суд в понедельник. Я с ним недолго, оглядись пока… он кладет мне руку на плечо.— Поговорим, не робей. Хорошо, что тебя сюда, не пожалеешь.
Ушел.
— Слущай, Серый,— говорит самый молоденький, — расскажи про писателей, к примеру…
— А ты откуда знаешь?
— Что знаю?
— Что у меня кликуха — «Серый»?
— А что тут знать — видно.
— Ловко,— говорю,—я б нипочем не догадался.
Грузин встает со шконки, ушел.
— Много за книги хапнул? — спрашивает Сева.
— Так еще суда не было, по моей статье, если не переквалифицируют, больше трех не дают.
— Я не про срок, про деньги. Или ты в валюте?
— Ничего я, ребята, не получил, кроме спеца, теперь общак понюхаю.
— Здесь нормально,— говорит молоденький, — лучше спеца, там с тоски подохнешь.
— А ты был? — спрашиваю.
— Не был, рассказывали, Сева
две недели проскучал.— В какой хате? — спрашиваю.
— В двести сорок второй.
— Зачем же лапшу вешал про двести шестидесятую?
— Пощупать, вчера одного привели, тоже интеллигент, маленько пощупали — и выломился.
— Не понял, — говорю,— а что случилось?
— Коммуняка,— встревает молоденький, — доцент из МАИ. На больничке, говорит, два месяца отлежал, путался, врал — с перепугу, загнали наверх, а там… Короче, выломился. Могут разогнать хату, настучит.
— Какой из себя, — спрашиваю,—я одного такого видел на сборке — высокий, худой?
— Высокий… На тебя похож. Нет, не худой. Может, не врал, на больничке отъелся? А может, и не коммуняка, много путал, потому и загнали наверх… Мы их всех туда, вон еще один…
Кивает наверх: сидит на краю, свесил ноги в сапогах, очки в роговой оправе, читает газету.
— Кто такой? — спрашиваю.
— Поговори, тебя к ним в семью — верно, Сева, куда его еще?.. Их пять человек в семье, хозяйственники. — Мне бы полежать, наверх, что ль, забраться?
— Погоди,— говорит молоденький, — Гарик вернется, решит… Про чего ты книги писал?
— Потом, ребята, дайте сообразить, никак не врублюсь, такого не видел.
— Не нравится? Я восемь месяцев, дом родной…
Гляжу ему в глаза: ясные, никаких проблем… Да быть того не может — восемь месяцев в такой камере!
— Так тебя за веру, что ль, посадили,— не отстает молоденький,— у нас, вроде, попы разрешены?
— Он не в церковь ходит, а в эти, как их… это Сева.
— Ты, получается, — герой, мученик или революционер? — спрашивает молоденький.
— Нет у меня такого чина. Ты восемь месяцев здесь и говоришь — нормально, а я первый день и у меня мандраж.
— Привыкнешь,— говорит молоденький, — первые дни все так, считай, повезло, человек шестьдесят, бывает, набьют до восьмидесяти, тогда караул…
Разговора не получается, приглядываются, осторожничают, без Гарика ничего решать не могут — единовластие. — Пройдусь, — говорю,— надо привыкать…
«Коммуняка» спустился вниз, как только я к нему подошел. Пожилой, спокойный, манеры начальственные.
— К нам в семью? Какая статья?
Объясняю.
— Ну что ж, давайте вместе.
— Что за семья? — спрашиваю.
— Объединяются, чтоб есть вместе, обычно — по статьям, а за дубком камерная аристократия, — он поджал губы.— Вы… поаккуратней, сложный народ. Как они с вами?
— Никак. Поговорили и все.
— Место они вам не дадут, полезете наверх. Я здесь самый старший, а место не дали, месяц наверху. Щенки. Меня они из себя не выведут, главное — никакого внимания. Пропащие люди. Куражатся. В блатных играют.
— Вы один по делу? — спрашиваю.
— Нет, нас много. И на Бутырке сидят.
— Почему ж не на спец?