Убери руки, малышка
Шрифт:
– Петь… Тебе же нельзя…
– Что нельзя? Касаться тебя, да? Можно. И давно уже нужно. Иди ко мне…
Шорох, возня… Мои щеки пылают так, что сейчас подожгут халат! Надо уйти! Надо! Потом приберусь…
– Нет, Петь… Нет…
– Почему? Что не так?
– Ну… Я думаю все же, что еще рано… И
– Да? А, может, все дело в моей обгоревшей роже?
– Нет, ну что ты! Петя, нет!
– А почему ты не смотришь на меня, а? Почему не целуешь? Не хочешь? Слишком страшный?
– Петь…
– Пошла вон отсюда.
– Петя…
– Вон!!!
Господи, ему же нельзя кричать! У него – легкие! И горло!
Не думая больше ни о чем, врываюсь в палату, смотрю требовательно и злобно на нее. И на него.
– О, вот и твоя сиделочка!
Лана, некрасиво скривив красивые губы, презрительно выплевывает слово за словом.
– Караулила под дверью, да? Ждала?
Я молчу. И даже не смотрю на нее. Она – вне зоны моих интересов.
Петр сидит на кровати, уткнувшись взглядом в ладони. Они целые, не обгоревшие. Не то, что у его коллеги, которому уже сделали несколько операций по пересадке кожи. У Петра пострадало только лицо и легкие. Потому что маску не надел.
– Ну что, дождалась? Все, он весь твой! Я ему не нужна! А ты – попытай счастья!
Голос Ланы дрожит. И рассыпается на мелкие острые иглы. Они под ногти впиваются. Древний метод пытки такой был.
– Пока, Петенька. И знаешь, ты прав. Не могу я тебя целовать. Не могу. Прости. И встречаться, с тобой таким – тоже. Может, вот она – сможет. А я - нет. Я молодая, я жить хочу. А не возле тебя сидеть.
Прости, что так…
Она выходит.
А Петр даже не смотрит на нее. Словно и не замечает,
что ушла. Сидит, разглядывает руки.Лицо его, с шрамами, натянутой, словно на барабан, нежной нездорово-розовой кожей на местах обширных ожогов, похоже на маску. Без ресниц, бровей, губы в струпьях.
Я вспоминаю, как заставляла его есть через трубочку кашу, потому что рот нормально не открывался.
И жевать нельзя было. Как прятала от него зеркала. И врала, что все вполне хорошо. Хотя нет. Не врала. Потому что он как был красивым, так и остался. И сейчас он – красивый.
Никакой огонь этого не сожжет.
Я хочу подойти к нему, обнять. Сказать, что Лана – та еще сучка. И что не надо ее слушать! И что…
Но вместо этого начинаю прибираться. Гремлю ведром, и Петр , наконец, поднимает взгляд.
– Пошла вон тоже.
– Я работаю.
Его тон , его слова. Бьют. Так, как не каждый кулак долбанет.
Но я привыкла. Я всегда поднимаюсь.
– Пошла. Вон!!!
– Я! Работаю!!!
Несколько секунд смотрим друг на друга злобно.
Он в бессильной ярости.
Я – в таком же бессильном отчаянии.
Фиг ты меня выгонишь отсюда, ясно тебе? Фиг. Ты. Меня. Выгонишь!
Он неожиданно усмехается, откидывается на подушку. Его усмешка словно режет лицо надвое. Как у каменного истукана. Только глаза живые.
Горящие. Горячие.
– Наглая малышка.
Молчу.
– Ну что? А ты бы меня поцеловала? М? Такого?
– Да.
Это я сказала? Вслух? Да? Вслух сказала? Ой…
Видно, глаза выдают мой страх и отчаяние. Потому что он невесело усмехается.
– Не ври. Кому я такой нужен? Франкенштейн…
– Это неправда. Неправда!