Учебник рисования
Шрифт:
И никто не говорил простой вещи: если из страны уезжают (бывшие или нет — неважно) министры, губернаторы, секретари Совета безопасности, премьер-министры и депутаты, это значит лишь одно — страны больше нет.
В отличие от кодекса чести, распространенного среди моряков, в среде политиков на суше — а именно в странах, где законом является коррупция, — капитан бежит первым. И капитаны — драпали во все лопатки, а пассажиры смотрели им вслед: много ли с собой начальство прихватило? Ой, много. Кое-что осталось, конечно. На их капитанский век хватит, следующее поколение капитанов тоже что-нибудь урвет. Но страны уже нет.
Некогда жестокий тиран Сталин принимал парад в осажденной замерзшей Москве — и показательным образом, всем на диво, стоял на Мавзолее. И слухи, слухи: хотел уехать, а — гордец — не уехал. Струсил, а потом все-таки остался с народом. Ползли недобрые слухи — но в отношении правителей нынешней России и сопредельных земель слухов не требовалось: секретов не делали. Вот с Украины уехал бывший премьер-министр Лазаренко, увез
Бывали прецеденты побегов государственных лиц из вверенных им земель: например, из Берлина сбежал Мартин Борман с партийной кассой, из Ирана — шах Мохаммед Реза Пехлеви, с Кубы — диктатор Батиста, из той же России — премьер Керенский. Но это происходило в случае государственного переворота или оккупации страны неприятелем. Сегодня в свободную демократическую капиталистическую Россию вражеские войска не входят, однако правительственные чиновники бегут во все стороны.
Объясняли так: ненадежный строй, того гляди, наши преемники нас в тюрьму посадят. Но, извините, что же за дрянь вы строили, если сами от нее бежите? И зачем, спрашивается, шли вы править землей, которая так вам несимпатична?
Вернее же было иное объяснение: всякий новый наместник приходил к власти за одним — обозначить свой процент от сделки с большой империей, растаскивающей Россию по кусочку, взять, что можно, — и уносить ноги.
Такой порядок окармливания наместников был установлен ровно с тех благословенных пор, как обвалился так называемый социализм. Решили: считать его цели яко небывшими, нет у нас намерения жить в этой стране — мы хотим в другую, прогрессивную. Она возникнет на руинах этой — на гробах. Оказалось: невозможно уничтожить страну — чтобы построить новую; поэтому выполнили только половину намеченного.
И — слетелись стервятники на полудохлую страну. Со времен освоения Южной и Центральной Америк мир не знал такого пиршества. Кинулись — как на Клондайк, кинулись — как за золотом инков, кинулись все, от немецких дантистов, вложивших сбережения в акции корпораций, раскупающих русские ресурсы, — до магнатов и политиков, которые брали производство целиком, земли — целиком, будущее — сразу и сегодня. И русская компрадорская буржуазия еле успевала — продавать, продавать!
Но постепенно оформились новые буржуи из самих русских, а им свою страну никогда жалко не было, и стали рвать полудохлое тело России — раздергивать на кости и жилы. Уж не осталось ничего — но выскребли и остатки.
Вот отвалились от России сопредельные ей земли, вот края и регионы стали враждебны центру, вот расползлось население по чужим областям и негостеприимным окраинам, вот уже и пропала цельная русская нация, вот обозначились интересы у восточных царьков — вот и конец пришел, кончилась великая страна.
И тогда, когда было уже поздно, спросили себя: а, собственно, ради чего мы все это затеяли? Ответили: ради свободы! А что же такое свобода, спросили себя русские граждане, озирая пепелище. Вероятно, свобода государства — это состояние, при котором соблюдаются простые условия его целостности и сохранности. Сокровища земель этого государства принадлежат ему самому и расходуются во имя его блага; язык его народа ценят и хранят; его культура и обычаи в почете; армия защищает его границы; дети в государстве получают хорошее образование, старики — достойную материальную помощь, а больные — хороший врачебный уход; правители ответственны перед народом. Государство, в котором данные условия соблюдены, можно считать свободным. А если не соблюдены условия — тогда государство несвободно. Или его просто нет.
Ха-ха! — рассмеялись либеральные интеллектуалы, услышав такое определение. Выходит, если границы крепки, армия хороша, пенсию платят, язык в школах преподают — тогда свобода? А как же тоталитарная идеология?
А — никак.
Если правитель ответственен перед народом, охраняет культуру и язык, образование и границы — тоталитарной идеологии не будет. Тоталитарная идеология неизбежно разрушит культуру, язык, границы и сам народ. И первый симптом возникновения такой идеологии — разрушение культуры. Как бы розны ни были названия тоталитарных идеологий в двадцатом веке, их суммарная суть одна — реставрация язычества, уничтожение христианской культуры. Вместе с ней было уничтожено представление о свободе.
Однако свобода и не была никем востребована. Массы, интеллектуалы, герои, государство — в стремлении к прогрессу алкали иного: а именно прибавочной свободы. Дайте той самой прибавочной свободы, в коей сосредоточены дорогие сердцу привилегии, — а ничего иного и не надо! Ради нее и сражались, ее получили, ей и служили.
Чтобы проследить, как циркулировала прибавочная свобода в обществе, сбросившем ярмо
тоталитаризма, достаточно обратиться к истории независимой прессы. Некогда пылкая и будоражащая воображение, пресса постепенно снизила градус страсти. Пафос был редуцирован логикой рынка: не нужно Ефрему Балабосу читать революционных призывов, ему про отели на Гонолулу любопытнее. Какие люди оттачивали перья в свободолюбивых изданиях! Что им, улицы теперь мести? Отнюдь: сыскали места работы нисколько не хуже. Появились газеты не революционного, а, так сказать, эволюционного содержания. Объективная информация о презентациях, балах, сделках и кривой маркетинга — потеснила призывы к свободе. Журналисты негодования не выражали: понимали, что свобода — и есть рынок, а раз рынку нужны объективные данные о ресторанных ценах и ценах на нефть — значит, таков дискурс свободы. Даже фанатику свободного слова сделалось ясно: декларацией читателя не удержишь, информация — вот королева рынка. Новая объективная журналистика столкнулась лишь с одной трудностью: отсутствием информации. Информация — по определению — есть то, что отделяет главное от неглавного, а именно такое деление оказалось нежелательным — в нем есть тенденция к пафосу. То есть события-то в мире происходили постоянно: там и сям убивали, делили на части страну, отчаянно много воровали. Мог некогда журналист, ослепленный правдоискательством, возопить со страниц независимой прессы: стыдно вам, о сограждане, жрать лобстеров, когда ваши братья гибнут! Случались в прошлом такие казусы, рыночных достижений они не сулили. И журналисты приспособились описывать явления беспристрастно — так, чтобы у читателя не возникало ощущения беды. Так сформировался специфический язык — язык шутливый и циничный, подающий событие во всей его относительности: один гражданин умер — другой родился, дом взорвали — ресторан открыли. Появились мастера жанра — колумнисты исполняли тексты так остроумно, что, закончив чтение о массовом убийстве, читатель не мог сдержать улыбку. Расстрел сепаратистов, открытие театрального сезона, наводнение, презентация новой коллекции мод — читатель должен усвоить, что свет клином не сошелся на беженцах, бомжах, убитых в Багдаде и т. п. Мастерство журналиста заключалось в том, чтобы снизить градус любого события до шутки — тем самым нивелировать информацию. И сыпались на граждан все новые издания, витрины трескались от количества газет, и каждая — с объективно нивелированной информацией, новостями, стертыми в единый неразличимый продукт. Возникало новое издание, и владельцы терялись, как детище назвать? Ну, в самом деле, не называть же листок объективной информации «Крик души»? Израсходовали нейтральные слова «Телеграф», «Ведомости», «Новости», стали называть издания просто и функционально — «Газета», «Журнал». Газета под названием «Газета» — вот она, квинтэссенция профессионализма: не иметь имени вообще.Убеждения обменяли на прибавочную свободу; прибавочную свободу пустили в оборот; оборот рынка выявил никчемность убеждений; ergo: приобретенная свобода не будет иметь никакой цены, если не будет обслуживать потребности сильных мира сего. И — подчиняясь законам рынка — независимая пресса перестала существовать. Не жестокие сатрапы с дубинками, не коварные бизнесмены с долларами, но сами независимые интеллектуалы продали свой статус — и исчезли из общества. Остались лишь те издания, которые могут манипулировать толпой, — как, собственно, и было в прежние времена. Но случилось это не по воле диктатора, а по логике прогресса.
Прав, тысячу раз прав был Баринов, настаивая на том, что чем беспристрастнее и остроумнее газета, тем выше ее стоимость на рынке. Поскольку именно цинизм есть лучшее выражение прибавочной свободы, а общество приняло цинизм как информационную политику — то естественным (то есть циничным) образом общество сократило количество газет. Издания для интеллигентов стали закрываться — за отсутствием аудитории и возможности создать таковую. Роль интеллигенции была доиграна до конца — а шутить могут и менеджеры; у них, кстати, и лучше шутки выходят. Нет нужды в двух лакеях — берут только шустрого. Прекратили существование листки для думающей публики: «Газета», «Общая газета», «Журнал», «Телеграф» и пр. — окончили свои дни. Граждане по-прежнему умилялись на пестроту обложек в витринах: видать, много противоречивых мнений в свободном обществе, — но не было уже ни обилия газет, ни информации, ни вариантов мнений.
— Уходи из газеты, — говорил Павел Рихтер, — стыдно.
А Юлия Мерцалова отвечала:
— Куда идти? По крайней мере, в газете я нужна: депутаты у меня получаются менее глупые, чем они есть.
— Безразлично, умен преступник или глуп. Пойми: близится время — и предъявят счет всякому преступнику. Слышишь, близок час! Я сделаю так, что они увидят мои картины — и поймут! Я сломаю этот порядок!
Юлия смотрела на Павла, склонив голову и улыбаясь: прошли годы — ничего не переменилось. Она уже не говорила слов «Женись на мне»: с некоторых пор стало ясно, что эти слова смысла не имеют. Сломать порядок в стране — об этом он мог мечтать. Но изменить обстоятельства жизни — не мог. Павел продолжал навещать свою жену, проводил с ней вечера. Так было пять лет назад, так оставалось по сей день. Вероятно, это устраивало и Лизу, и Павла — насколько ситуация оскорбительна для Юлии Мерцаловой, они не думали. О своем будущем Юлия должна была позаботиться самостоятельно, не рассчитывая ни на кого. Мало ли что еще изобретет болезненная Лиза: скажется немощной, заставит Павла сидеть у ее постели дни и ночи. В такой ситуации газета оставалась надежным резервом.