Учебник рисования
Шрифт:
— Поскольку в будущее отныне берут не всех, — заметил на это Павел, — лучше разобраться сегодня. Христос говорит: не отменять закон Отца моего я пришел, но исполнить. Исполнится то, чего хотел Отец, — сегодня, здесь.
— Ох, чувствую, договоримся мы до изгнания торгующих из храма; ох, достанется нам, галеристам и кураторам, на орехи! — И Роза Кранц рассказала о своем участии в продаже полотен авангардистов западным коллекционерам.
— Да, — сказал Голенищев, — я слышал о коллекции Майзелей. Отменный вкус.
— Не купи они наш авангард, кто бы авангард спас? Условий для хранения нет.
— Именно цивилизация и спасает авангард, — сказала Голда Стерн, правозащитница.
— Вы хотите сказать, что западный коллекционер, покупая картины с квадратиками, экспортирует на свою родину идеи Дзержинского?
— При чем же здесь Дзержинский? И какие идеи Дзержинского существуют?
— А какие идеи Малевича существуют? Прошу вас, назовите мне мысль Малевича. Ну, хоть одну мысль, будьте добры!
Сам
— А на что еще прикажете тратить деньги? — спросил фон Майзель своего делового партнера, француза де Портебаля, также прилетевшего на пару часов в Москву, — в нефть я уже вложил достаточно, попробую теперь сюда.
— Тем более что эта вещь — безусловно надежная, — ответил Портебаль.
Оба барона расположились в уютном отеле, окнами на Кремль и рассматривали майзелевы приобретения. Недавно образовавшиеся (но ставшие крайне близкими) московские друзья, а именно Роза Кранц и отец Николай Павлинов, и иностранные бароны сели полукругом возле полотен — теперь не торопясь можно было обсудить каждый мазок, смаковать линию, исследовать касания кисти. Да, работали мастера на совесть — вон как аккуратно закрашены квадратики! И сохранились прекрасно — будто вчера сделаны. В этом, видимо, и состоит специальный секрет авангарда — он всегда свеж и нов.
Бароны развлекали московских друзей рассказами из жизни цивилизованных стран. В частности, де Портебаль рассказал, что во Франции вкус к авангарду в полной мере привил президент Жорж Помпиду — тот самый, кто сменил амбициозного де Голля с его архаическими вкусами и распахнул двери страны в будущее. Именно президент Помпиду, как рассказывал барон де Портебаль, потягивая минеральную воду (как известно всем, барон давно отказался от спиртного и сигар), первым осмелился вывесить в своем кабинете огромный холст де Сталя — мастера, до той поры не признанного. Абстрактная картина — вся сплошь из пятен и полосок — потрясала посетителей дворца свободолюбием. Истинный прорыв дерзкого, ничем не ангажированного духа — вот что чувствовалось в этом жесте президента четвертой республики. То было начало подлинного взлета и признания замолчанного до тех пор авангарда. И впрямь раньше просто времени не было признать и задуматься. А когда? То, понимаете ли, война, то оккупация, то Сопротивление, то еще чего со страной приключится: Алжир, строительство, то да се. Лишь события — подлинно революционные студенческие волнения мая шестьдесят восьмого — раскрыли людям глаза. Картина де Сталя, внесенная в Елисейский дворец, стала, если угодно, контрапунктом тех славных дней. Словно вольный ветер с бульвара Сен-Мишель, от тех самых баррикад — поднялся да и ворвался в Елисейский дворец. Словно докатилось эхо от тех грозных сорбоннских демонстраций шестьдесят восьмого. Президент подводил своих гостей к шедевру де Сталя, и они подолгу застывали перед полотном, словно бы напитываясь энергией свободы. Так рассказывал де Портебаль, а Роза Кранц бегло переводила его рассказ отцу Николаю. Отец Николай Павлинов слушал благожелательно, поглаживал полной белой рукой живот. Живот уже слегка подводило от голода — близился час дня, и отец Николай размышлял, остаться ли обедать с баронами или отправиться в ресторан «Палаццо Дукале» к одному из лидеров оппозиции — Владиславу Тушинскому. Однако и рассказ француза был определенно хорош, стоило, вероятно, рискнуть и согласиться на отдельную кухню. Не отравят же они, в самом деле, думал отец Павлинов, хотя поваров хороших здесь, судя по всему, нет. Однако он решил терпеть и весь отдался рассказам Портебаля, а рассказывал тот неплохо.
Не рассказал барон лишь того, что по прошествии двух лет советники Помпиду случайно перевернули холст и обнаружили — судя по подписи и указательным стрелкам, — что картина все это время висела вверх ногами. Хм, сказал на это президент, да, признаюсь, господа, закрадывались и у меня такие подозрения. Действительно, я ощущал некий, как бы это выразиться поточнее, дискомфорт, что ли. Пожалуй, наблюдался некий композиционный дисбаланс, вот с той кушетки вид открывался, прямо вам скажу, странноватый. Да, определенно, теперь
произведение смотрится намного цельнее. Однако и в первом варианте известное очарование было, n'est pas? Ну, конечно, мсье президент, отвечали советники, совсем не исключено, что первоначальный замысел мастера и состоял именно в том, чтобы полотно вешать вверх ногами. Полагаете? — говорил Помпиду. Воспитанный человек, он не мог не согласиться с очевидным фактом — ну уж коли есть у картины верх, пусть будет наверху, чему быть, того не миновать! Но и признать себя человеком некомпетентным отнюдь не хотелось. Вот советники и выкручивались как могли. А в конце концов, в чем-то картина теперь и теряет, parbleu! Вы, господин президент, были правы, mon Dieu! Что ж держаться за эти замшелые понятия — верх и низ! Не при тирании, чай, живем, да и не при этом длинном крикливом воображале!Как бы там ни было, а коллекция фон Майзеля обогатилась новыми шедеврами. Их немедленно эвакуировали к барону в поместье. Теперь можно было во всяком случае не беспокоиться, что молох варварства уничтожит авангардные ценности, что колесница Джагернаута прокатится по квадратам и прямоугольникам, раздавит кружки и черточки — те как раз добрались до земли цивилизованной, до того места, где российский авангард оценят по заслугам и сохранят.
А за пару дней до того, как собственно это произошло, и картины отцов и матерей авангарда были вывезены в Европу, де Портебаль и фон Майзель в обществе Розы Кранц и отца Николая всласть рассматривали их в гостиной отеля. Разговор тек лениво, в ожидании ланча обсуждали цены на Сотбис, состояние различных коллекций, авангардную эстетику. Де Портебаль пустился в воспоминания о майских событиях шестьдесят восьмого, о баррикадах на бульваре Сен-Мишель, о студенческих беспорядках. Студент Сорбонны, он прекрасно помнил и митинги в аудиториях, и ревущую толпу, что катилась вниз, к реке, опрокидывая машины, громя витрины.
— Мы бежали по рю Жакоб, выковыривали из мостовой булыжники швыряли их в витрины, — рассказывал Портебаль, и в этом месте его рассказа отец Николай аж подскочил.
— По рю Жакоб?
— Именно. Впереди всех — Джек Стро, он сейчас министр иностранных дел в Британии. Ох, парень! Огонь! Да, как раз по рю Жакоб. Вы там бывали?
— Как же, как же! Это ведь там, на углу — ресторан «Навигатор»? Его что, тоже громили?
— Вот не помню. Наверное, да, мы ведь тогда все, буквально все сметали на своем пути. Революция, знаете ли! Стихия, господа! Вы видели когда-нибудь ураганы?
— Да, — сказал барон фон Майзель, — я видел. Однажды на Корсике (а мы ездим только в девственные места, без этих ужасных Хилтонов) я видел смерч. Да, зрелище!
— Точь-в-точь то же самое! Революция — это смерч! Тогда, в шестьдесят восьмом, я понял, что это такое. То была подлинная революция.
— И все-таки мне кажется, — заметил отец Николай Павлинов, — революция в цивилизованном обществе должна бы протекать иначе, чем у дикарей. Рестораны французы трогать не должны.
— Ах, — сказал фон Майзель, — революция — это всегда немного варварство. Всегда немного безвкусно, как говорит мой друг Оскар. Я вас знакомил с Оскаром, барон?
— Тоже нефтяник?
— Оскар — он кто угодно. По профессии он дантист. Я сделал его компаньоном.
— Ах вот как.
— Цивилизация, — подхватила Роза Кранц, любившая эту тему и обкатавшая ее в дебатах с Борисом Кузиным, — весьма непрочная вещь. Это лишь тонкая пленка, которая — увы! — легко рвется, — однако увидев, что де Портебаль заскучал, она сменила тему. — Шедевры Малевича и Поповой, — сказала она, — вот подлинная революция. Именно в этих полотнах между цивилизацией и революцией противоречий не возникает.
— Как это верно, — сказал барон, а попутно сделал знак официанту, мол, меню-то давай, дружок, время обеденное, — противоречий и не должно возникать. К чему противоречия?
А пока гости столицы и лучшие представители мыслящей интеллигенции отдавали должное московской кухне, Павел с Лизой гуляли по городу.
Был один из таких дней, когда не хочется бежать из России, а, напротив, кажется, что ничего лучше жизни в светлой Москве быть не может. Прогуляешься бульваром, свернешь на Волхонку, пройдешь мимо Христа Спасителя, вновь отстроенного, и зайдешь в милый Музей изящных искусств имени Пушкина. Зря, что ли, Иван Цветаев старался? Что с того, что он музей слепков собрал, а подлинников там нет? Разве в этом дело? Да, гипсовый Микеланджело не похож на Микеланджело мраморного, но разве от этого проходит волнение? Разве наш Микеланджело менее подлинный, чем тот, во Флоренции? Разве подлинность измеряется чем-то иным, а не сбившимся дыханием, не волнением, не отчаянным чувством того, что ты стоишь рядом с великим флорентийцем, и не отделяют вас пять веков, неправда, вот он, рядом, протяни руку и потрогай. И может быть, иной житель Флоренции, так привыкший к мрамору, что и головы уже не поворачивает, вовсе не чувствует того волнения, что испытывает москвич, смотря на копии? И даже первое волнение первых флорентийских зрителей, глядевших на мраморную статую, чем оно подлиннее волнения, которое испытываешь сегодня от подделки? А если ничем не хуже, тогда что есть искусство? Если прав Толстой, и задача искусства — заражать, то не все ли равно, каким образом подцепить эту заразу. Ну да, это музей подделок, пусть; и храм, недавно реконструированный из бетона, — тоже не тот же самый, что прежде. Но разве с меньшим энтузиазмом слушают там проповедь отца Павлинова? Так говорили меж собой Павел и Лиза.