Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Поскольку в будущее отныне берут не всех, — заметил на это Павел, — лучше разобраться сегодня. Христос говорит: не отменять закон Отца моего я пришел, но исполнить. Исполнится то, чего хотел Отец, — сегодня, здесь.

— Ох, чувствую, договоримся мы до изгнания торгующих из храма; ох, достанется нам, галеристам и кураторам, на орехи! — И Роза Кранц рассказала о своем участии в продаже полотен авангардистов западным коллекционерам.

— Да, — сказал Голенищев, — я слышал о коллекции Майзелей. Отменный вкус.

— Не купи они наш авангард, кто бы авангард спас? Условий для хранения нет.

— Именно цивилизация и спасает авангард, — сказала Голда Стерн, правозащитница.

— Вы хотите сказать, что западный коллекционер, покупая картины с квадратиками, экспортирует на свою родину идеи Дзержинского?

— При чем же здесь Дзержинский? И какие идеи Дзержинского существуют?

— А какие идеи Малевича существуют? Прошу вас, назовите мне мысль Малевича. Ну, хоть одну мысль, будьте добры!

XI

Сам

коллекционер, т. е. барон фон Майзель, разумеется, изумился бы, услышь он такое сопоставление. Фон Майзель собирал картины русских авангардистов и даже был готов идти на определенные жертвы и траты, чтобы получить редкие экземпляры; но вот если бы кто-либо ему намекнул, что авангардисты в искусстве удачно дополняются авангардистами в политике и хорошей компанией для Малевича является Дзержинский, а для Розановой — Ягода, услышав такое, барон бы расстроился. Сорвалась бы сделка или нет — неизвестно, но велика вероятность того, что и сорвалась бы. Хорошо, что в современной России специалисты по авангарду не придерживались революционных взглядов, но, напротив, были вполне приличными, воспитанными, прозападно ориентированными людьми, и покупателей зря не пугали. Фон Майзель недавно посетил Россию и был приятно удивлен возможностью приобрести ряд выдающихся полотен мастеров первого авангарда. Сам Питер Клауке рекомендовал ему встретиться с ведущими экспертами — Розой Кранц и Голдой Стерн, дамами исключительно прогрессивных взглядов. Барону предложили неизвестного, но вполне качественного Малевича, двух Поповых, рисунки Родченко. Со смешанным чувством ажитации и жадности барон повертел в руках бумажки с нарисованными кружочками и стрелочками, потрогал холсты, где были изображены квадраты и черточки, выписал чек.

— А на что еще прикажете тратить деньги? — спросил фон Майзель своего делового партнера, француза де Портебаля, также прилетевшего на пару часов в Москву, — в нефть я уже вложил достаточно, попробую теперь сюда.

— Тем более что эта вещь — безусловно надежная, — ответил Портебаль.

Оба барона расположились в уютном отеле, окнами на Кремль и рассматривали майзелевы приобретения. Недавно образовавшиеся (но ставшие крайне близкими) московские друзья, а именно Роза Кранц и отец Николай Павлинов, и иностранные бароны сели полукругом возле полотен — теперь не торопясь можно было обсудить каждый мазок, смаковать линию, исследовать касания кисти. Да, работали мастера на совесть — вон как аккуратно закрашены квадратики! И сохранились прекрасно — будто вчера сделаны. В этом, видимо, и состоит специальный секрет авангарда — он всегда свеж и нов.

Бароны развлекали московских друзей рассказами из жизни цивилизованных стран. В частности, де Портебаль рассказал, что во Франции вкус к авангарду в полной мере привил президент Жорж Помпиду — тот самый, кто сменил амбициозного де Голля с его архаическими вкусами и распахнул двери страны в будущее. Именно президент Помпиду, как рассказывал барон де Портебаль, потягивая минеральную воду (как известно всем, барон давно отказался от спиртного и сигар), первым осмелился вывесить в своем кабинете огромный холст де Сталя — мастера, до той поры не признанного. Абстрактная картина — вся сплошь из пятен и полосок — потрясала посетителей дворца свободолюбием. Истинный прорыв дерзкого, ничем не ангажированного духа — вот что чувствовалось в этом жесте президента четвертой республики. То было начало подлинного взлета и признания замолчанного до тех пор авангарда. И впрямь раньше просто времени не было признать и задуматься. А когда? То, понимаете ли, война, то оккупация, то Сопротивление, то еще чего со страной приключится: Алжир, строительство, то да се. Лишь события — подлинно революционные студенческие волнения мая шестьдесят восьмого — раскрыли людям глаза. Картина де Сталя, внесенная в Елисейский дворец, стала, если угодно, контрапунктом тех славных дней. Словно вольный ветер с бульвара Сен-Мишель, от тех самых баррикад — поднялся да и ворвался в Елисейский дворец. Словно докатилось эхо от тех грозных сорбоннских демонстраций шестьдесят восьмого. Президент подводил своих гостей к шедевру де Сталя, и они подолгу застывали перед полотном, словно бы напитываясь энергией свободы. Так рассказывал де Портебаль, а Роза Кранц бегло переводила его рассказ отцу Николаю. Отец Николай Павлинов слушал благожелательно, поглаживал полной белой рукой живот. Живот уже слегка подводило от голода — близился час дня, и отец Николай размышлял, остаться ли обедать с баронами или отправиться в ресторан «Палаццо Дукале» к одному из лидеров оппозиции — Владиславу Тушинскому. Однако и рассказ француза был определенно хорош, стоило, вероятно, рискнуть и согласиться на отдельную кухню. Не отравят же они, в самом деле, думал отец Павлинов, хотя поваров хороших здесь, судя по всему, нет. Однако он решил терпеть и весь отдался рассказам Портебаля, а рассказывал тот неплохо.

Не рассказал барон лишь того, что по прошествии двух лет советники Помпиду случайно перевернули холст и обнаружили — судя по подписи и указательным стрелкам, — что картина все это время висела вверх ногами. Хм, сказал на это президент, да, признаюсь, господа, закрадывались и у меня такие подозрения. Действительно, я ощущал некий, как бы это выразиться поточнее, дискомфорт, что ли. Пожалуй, наблюдался некий композиционный дисбаланс, вот с той кушетки вид открывался, прямо вам скажу, странноватый. Да, определенно, теперь

произведение смотрится намного цельнее. Однако и в первом варианте известное очарование было, n'est pas? Ну, конечно, мсье президент, отвечали советники, совсем не исключено, что первоначальный замысел мастера и состоял именно в том, чтобы полотно вешать вверх ногами. Полагаете? — говорил Помпиду. Воспитанный человек, он не мог не согласиться с очевидным фактом — ну уж коли есть у картины верх, пусть будет наверху, чему быть, того не миновать! Но и признать себя человеком некомпетентным отнюдь не хотелось. Вот советники и выкручивались как могли. А в конце концов, в чем-то картина теперь и теряет, parbleu! Вы, господин президент, были правы, mon Dieu! Что ж держаться за эти замшелые понятия — верх и низ! Не при тирании, чай, живем, да и не при этом длинном крикливом воображале!

Как бы там ни было, а коллекция фон Майзеля обогатилась новыми шедеврами. Их немедленно эвакуировали к барону в поместье. Теперь можно было во всяком случае не беспокоиться, что молох варварства уничтожит авангардные ценности, что колесница Джагернаута прокатится по квадратам и прямоугольникам, раздавит кружки и черточки — те как раз добрались до земли цивилизованной, до того места, где российский авангард оценят по заслугам и сохранят.

А за пару дней до того, как собственно это произошло, и картины отцов и матерей авангарда были вывезены в Европу, де Портебаль и фон Майзель в обществе Розы Кранц и отца Николая всласть рассматривали их в гостиной отеля. Разговор тек лениво, в ожидании ланча обсуждали цены на Сотбис, состояние различных коллекций, авангардную эстетику. Де Портебаль пустился в воспоминания о майских событиях шестьдесят восьмого, о баррикадах на бульваре Сен-Мишель, о студенческих беспорядках. Студент Сорбонны, он прекрасно помнил и митинги в аудиториях, и ревущую толпу, что катилась вниз, к реке, опрокидывая машины, громя витрины.

— Мы бежали по рю Жакоб, выковыривали из мостовой булыжники швыряли их в витрины, — рассказывал Портебаль, и в этом месте его рассказа отец Николай аж подскочил.

— По рю Жакоб?

— Именно. Впереди всех — Джек Стро, он сейчас министр иностранных дел в Британии. Ох, парень! Огонь! Да, как раз по рю Жакоб. Вы там бывали?

— Как же, как же! Это ведь там, на углу — ресторан «Навигатор»? Его что, тоже громили?

— Вот не помню. Наверное, да, мы ведь тогда все, буквально все сметали на своем пути. Революция, знаете ли! Стихия, господа! Вы видели когда-нибудь ураганы?

— Да, — сказал барон фон Майзель, — я видел. Однажды на Корсике (а мы ездим только в девственные места, без этих ужасных Хилтонов) я видел смерч. Да, зрелище!

— Точь-в-точь то же самое! Революция — это смерч! Тогда, в шестьдесят восьмом, я понял, что это такое. То была подлинная революция.

— И все-таки мне кажется, — заметил отец Николай Павлинов, — революция в цивилизованном обществе должна бы протекать иначе, чем у дикарей. Рестораны французы трогать не должны.

— Ах, — сказал фон Майзель, — революция — это всегда немного варварство. Всегда немного безвкусно, как говорит мой друг Оскар. Я вас знакомил с Оскаром, барон?

— Тоже нефтяник?

— Оскар — он кто угодно. По профессии он дантист. Я сделал его компаньоном.

— Ах вот как.

— Цивилизация, — подхватила Роза Кранц, любившая эту тему и обкатавшая ее в дебатах с Борисом Кузиным, — весьма непрочная вещь. Это лишь тонкая пленка, которая — увы! — легко рвется, — однако увидев, что де Портебаль заскучал, она сменила тему. — Шедевры Малевича и Поповой, — сказала она, — вот подлинная революция. Именно в этих полотнах между цивилизацией и революцией противоречий не возникает.

— Как это верно, — сказал барон, а попутно сделал знак официанту, мол, меню-то давай, дружок, время обеденное, — противоречий и не должно возникать. К чему противоречия?

XII

А пока гости столицы и лучшие представители мыслящей интеллигенции отдавали должное московской кухне, Павел с Лизой гуляли по городу.

Был один из таких дней, когда не хочется бежать из России, а, напротив, кажется, что ничего лучше жизни в светлой Москве быть не может. Прогуляешься бульваром, свернешь на Волхонку, пройдешь мимо Христа Спасителя, вновь отстроенного, и зайдешь в милый Музей изящных искусств имени Пушкина. Зря, что ли, Иван Цветаев старался? Что с того, что он музей слепков собрал, а подлинников там нет? Разве в этом дело? Да, гипсовый Микеланджело не похож на Микеланджело мраморного, но разве от этого проходит волнение? Разве наш Микеланджело менее подлинный, чем тот, во Флоренции? Разве подлинность измеряется чем-то иным, а не сбившимся дыханием, не волнением, не отчаянным чувством того, что ты стоишь рядом с великим флорентийцем, и не отделяют вас пять веков, неправда, вот он, рядом, протяни руку и потрогай. И может быть, иной житель Флоренции, так привыкший к мрамору, что и головы уже не поворачивает, вовсе не чувствует того волнения, что испытывает москвич, смотря на копии? И даже первое волнение первых флорентийских зрителей, глядевших на мраморную статую, чем оно подлиннее волнения, которое испытываешь сегодня от подделки? А если ничем не хуже, тогда что есть искусство? Если прав Толстой, и задача искусства — заражать, то не все ли равно, каким образом подцепить эту заразу. Ну да, это музей подделок, пусть; и храм, недавно реконструированный из бетона, — тоже не тот же самый, что прежде. Но разве с меньшим энтузиазмом слушают там проповедь отца Павлинова? Так говорили меж собой Павел и Лиза.

Поделиться с друзьями: