Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мы проживаем свою жизнь, свою историю. История идет так, как может, — а если могли бы случиться иные события, они уж, наверное, бы случились, так для чего же сетовать? А коли сетуют иные люди, то делают они это от вечной привычки жаловаться и выпрашивать у судьбы подачки. Им хоть мраморного Давида на углу Остоженки поставь, хоть Святую Софию перенеси из Константинополя, им все будет мало. И ругают они нашу жизнь, не понимая даже, что случившееся со страной случилось ей во благо и даже, весьма вероятно, промыслом Божьим. Так говорил себе Павел, и однако, гуляя с Лизой по весенней Москве, глядя в ее доверчивые серые глаза, говоря с ней о любви, он постоянно ощущал в себе присутствие еще какого-то чувства. Чувство это было сродни

ожиданию или предчувствию. Нет причин желать другой истории, говорил он себе, и в то же время ощущал, что вот она, другая история, дышит ему в затылок. Нет причин быть недовольным, говорил он Лизе, и в то же время чувствовал, что происходящее с ним не имеет к нему отношения — и он несчастен от своей поддельной судьбы. Словно то, что происходило с ним сегодня, было подготовкой иного, значительного, того, что еще непременно с ним произойдет. Словно все то, что с ним творится, — набросок или даже, лучше сказать, — копия с чего-то настоящего. И эта копия составляет всю его жизнь, она определяет его любовь и заботу — но ведь есть же и оригинал, и этот оригинал непременно себя обнаружит. Получалось, что он говорит неправду, если говорит, что счастлив, — ведь подлинное, настоящее, оригинальное счастье еще придет к нему.

Но если происходящее со мной — мнимо, как могло получиться так, что мнимое приняло мою форму, форму людей мне дорогих, то есть получило воплощение? Каким образом воплощение относится к подлинности? Шагал кокетливо говорил: О, Париж! Ты мой второй Витебск! Но даже Шагалу, человеку, не склонному к рефлексии, не пришло бы в голову сказать: О, Витебск! Ты мой первый Париж! Из этого, постоянно мучившего Павла вопроса, родился новый разговор в той же компании.

XIII

Четвертый спор следовало бы так и назвать: «Революция принимает авангардную форму». Снова сидели в доме Голенищева, снова глядели на портрет тициановского мужчины и черный квадрат, и разговор вышел такой:

— Вещь и ее форма — постоянны или нет?

— Если не меняется идея, то и форма ей присуща. Стол может быть плохим столом — но он всегда будет столом.

— Неправда, стол меняется: бывает стол о трех ногах, а бывает на одной ножке. Бывает стол круглый, а бывает полукруглый. В конце концов у современных дизайнеров появились столы без ножек — и они уже не столы в старом смысле. Посмотри в окно — видишь, облако?

— Вижу.

— Мы признаем с тобой, что это — предмет, не правда ли?

— Явление метеорологическое.

— Пусть так, но относится к миру материальному, а не к идеям.

— Да, к идеям не относится.

— Существует общая идея о том, что такое облако, — и других идей на этот счет нет.

— Верно.

— Ну, так скажи мне, какой формы это облако, на что оно похоже?

— На кита.

— А теперь, когда подул ветер? Видишь, как изменилась спина у кита — теперь это скорее спина хорька, а теперь — верблюда. Ты согласен?

— Нет, — ответил Павел.

— А теперь похоже на ласточку. Правильно?

— Нет, не правильно.

— Как же так? Разве не изменились очертания кита? Гляди, теперь его вовсе разорвало на части.

— Но он остался китом, просто китом, порванным на части.

— Чепуха, в небе миллион облаков — и все существуют по одним и тем же законам; что же, ты хочешь сказать, что у каждого из них — своя сущность?

— Как только ты посмотрел на облако и назвал облако китом, ты присвоил его своему сознанию, и оно стало китом. И все, что произойдет с облаком в дальнейшем, — произойдет с китом, даже если это невдомек облаку.

— Абсурд.

— Так авангард, который принял форму революции, сделался революцией против своей воли. Он хочет от нее освободиться — но уже никогда не сможет.

В сущности, того же мнения придерживался барон фон Майзель, который, вернувшись из России, сказал своему другу Оскару следующее:

— Противоречий между первым и вторым авангардом

я не нашел. Малевич, — заметил барон, — и Гузкин — вот два крупнейших русских мастера. Я считаю, в них много общего.

— На первый взгляд не скажешь, — осторожно сказал Оскар. Оскар прилетел из Казахстана, где по поручению барона покупал и продавал акции; его занимали противоречия, отнюдь не тождества.

— Безусловно, они похожи, — заявил барон. — Если было бы иначе я бы их не выбрал для своей коллекции.

В самом деле, разве любовь коллекционера — не доказательство? Не может один и тот же человек одновременно любить рыбу и мясо — кому как не барону было это знать?

XIV

Не только картины, но и судьбы людей — живое подтверждение того, что связь авангарда и революции, связь болезненная, крепка по сей день. Например, в отношении Марианны Карловны развести эти понятия было трудно. Старуха воплощала и то, и другое; именно сочетание революционного и авангардного, иными словами, искреннего и культивированного — и привлекало Соломона Моисеевича Рихтера. Профессор, редко покидавший свой дом, регулярно навещал Марианну Карловну на Бронной и проводил часы, обсуждая войну в Испании и первый созыв Коминтерна. Вскоре адрес его прогулок сделался известен Татьяне Ивановне — жены рано или поздно все узнают.

— Как домработницу меня держишь, а сам на сторону гуляешь? — сказала Татьяна Ивановна своему мужу. — Танечка нужна, чтобы полы помыть, а для развлечений мы других найдем, поинтересней.

— Мы с ней беседуем о революции, — сказал Рихтер значительно.

— Мало мне Фаины Борисовны, перед которой ты в Алупке красовался! Мало мне позора! Теперь новую зазнобу завел!

— Достойная, героическая женщина.

— Да неужели?

— Герой революции!

— Что ж она такого геройского сделала?

— Воевала под Хуэской.

— Под хуеской? Самое ей место! Да уж, такая только с хуеской!

— Как ты можешь выражаться! Как не стыдно!

— Мне-то чего стыдиться? Не я с хуеской развлекалась. А звать ее как, эту похабницу?

— Марианна Герилья.

— Что? Как? Херильева? Херовина? Подобрала имечко, потаскуха.

— Герилья! Герилья!

— Паскуда! Херовина!

— Марианна Карловна Герилья!

— Вот и иди к своей Марьяне! Вещички собирай — и скатертью дорога! Тебе там слаще, вот и проваливай к своей херовине! — Татьяна Ивановна намеренно искажала звучание испанской фамилии Марианны Карловны. — Далась она тебе!

— Как ты можешь, Танюша! Она старая женщина.

— На старуху потянуло. Молодых всех перепробовал, теперь на старуху позарился! У-у, какой стыд!

— Она подруга моей матери.

— Ах, так эта херовина — подруга твоей матери! Я всегда знала, что твоя мать еще подгадит мне, из гроба достанет. Она при жизни у меня мужа не смогла отнять, так решила после смерти. У-у, старая ведьма! Подослала херовину!

— Как ты смеешь про мою мать!

— Коммунистка поганая! Не зря их сучье племя запретить хотят! Лагерей по миру понастроили и мужей от жен уводят! Подожди, Соломон! Она тебя подведет под монастырь!

— Перестань!

— Помянешь мои слова! Скажешь: говорила мне жена, повторяла!

Соломон Моисеевич спорил с Татьяной Ивановной, а сам размышлял, что все-таки женщины, жены в особенности, наделены необъяснимым чутьем.

XV

Третьего дня с Соломоном Моисеевичем действительно произошел странный случай. Придя в гости на Бронную, он сделался свидетелем диковинной сцены. Дело было так: Соломон Моисеевич расположился в гостиной, где Марианна Карловна накрыла чайный стол, они заговорили об арагонском фронте, и тут раздался звонок в дверь. Марианна Карловна прошествовала к дверям и вернулась в обществе двух бородатых мужчин в кожаных куртках. Тяжелый длинный сверток, что был на плече у одного из них, поставили в угол. Говорили гости с явным кавказским акцентом.

Поделиться с друзьями: