Учебный плац
Шрифт:
Но так далеко нам уйти не удалось, из ямы, которую оставил после себя валун, стали выбираться наверх солдаты в странной форме, большей частью бородатые, они без приказа рассыпались цепью и открыли стрельбу по лошадям, палили они с какой-то радостью, постепенно сокращая самую многочисленную, когда-либо бывшую в мире, упряжку, пока не осталось всего две лошади. Когда они собрались привязать шефа и меня на крупы лошадей, я проснулся и сразу же глянул на соломенный мешок шефа; на мешке никого не было.
Я хорошо помню, в каком был замешательстве, когда мы на другой день поднялись на холм, прозванный нами командным. Как это часто бывало, над учебным плацем повис легкий утренний туман, и в колышущихся его клубах виднелись спины рысью бегавших по плацу лошадей и силуэты пасущегося скота, а между ними сновали
Больше всего мне хотелось лечь на холм и наблюдать, как они пытаются согнать упрямых животных с нашей земли, но когда солнце пробило туман, шеф не мог себе больше позволить праздно на все это смотреть, он потянул меня к карликовым елям, которые надо было выкорчевать вовсе, не собираясь помогать тем двум погонщикам, чьи крики «ату» и «эгей, тпру-у» доносились до нас со всех сторон. Иной раз земля вздрагивала под ударами копыт мчащихся животных. Иной раз какая-нибудь лошадь прорывалась к нам, пугалась, увидев мотыгу или заступ, и тотчас поворачивала назад. Нас не заботило, как они там загоняли скот. Дружно рубили мы деревья и корчевали пни, мне досталось вытягивать более тонкие вертикально ползущие боковые корни, которые довольно часто с треском рвались; стержневые корни мы выкапывали. Жалел я всегда белые тонкие корневые волоски: когда я сдувал с них крошки земли, когда поднимал вверх, чтоб их обдуло ветром, они начинали дрожать, дрыгаться, казалось — хотят убежать. Не раз я отщипывал их и съедал; я едва ощущал их на зубах и никакого особого вкуса не замечал, хотя они, как сказал шеф, создают условия для жизни растений, воспринимают влагу, и соли, и все, что еще необходимо, и передают дальше.
Без внезапно появившегося наездника им никогда бы не отогнать животных. Это был молодой человек, лицо которого выражало сосредоточенность, он проскакал мимо нас, не поздоровавшись, и, покружив вокруг животных, сбил их в кучу, но только для того, чтобы связать всех лошадей. Затем, шагом спустившись к Холле, он двинулся вдоль речушки к следующему вспомогательному мосту, животные брели за ним, подгоняемые криками и угрозами. Еще в полдень до нас долетали крики погонщиков, мы видели, как они носились по полям, чтобы изловить особенно норовистых лошадей, и я радовался каждый раз, когда такая попытка не удавалась. А когда они все-таки справились с животными, то пошли к мосту Лаурицена, выловили балки и доски из реки и отремонтировали мост. Как же долго стояли они там и смотрели в нашу сторону! Видимо, что-то взвешивали и обдумывали что-то, но к единому мнению не пришли.
Шеф, который все понимал, только улыбнулся и сказал:
— Сдается мне, Бруно, что наша ограда отныне будет нерушима.
Больше он ничего не сказал, и меня ничуть не удивило, что он оказался прав.
Макс не забыл меня, я ничуть не сомневаюсь, что он высматривает меня, стоя на террасе, теперь, после того как со всеми поздоровался и высказал им свое мнение. Может, хочет пригласить меня пройтись с ним до Судной липы или к могильному кургану, чтобы рассказать мне последние новости из крепости, а может, хочет только объяснить, почему был каким-то не таким, как обычно при нашей встрече, он, который обычно ко мне хорошо относился и всегда был снисходительным.
А что он идет к Главной дороге и дальше, к теплице, только одно может означать: он полагает, что я дома, стало быть, мне надо бежать туда, чтобы он не стучал ко мне напрасно, чтоб напрасно не стучал, и не ждал, и не ушел. Возможно, я нужен ему как слушатель, так уже часто бывало. Ножи и ножницы я уберу позже; когда Иоахим пойдет в свой вечерний контрольный обход, все будет уже разложено по местам.Он заметил меня, понял мой знак.
— Спокойно, дружище, спокойно, — говорит он, останавливается у моей двери и, усмехаясь, показывает на оба замка, показывает так настойчиво, что мне не остается ничего другого, как открыть их у него на глазах.
Что-то гнетет его, что-то не дает ему покоя, я вижу это по его движениям, по тому, как он заходит ко мне: не с нетерпением и любопытством, а нерешительно, словно бы что-то скрывает, нет, он ведет себя так, как человек с нечистой совестью, что-то он замыслил, чего сам себе простить не может, я ведь знаю Макса.
— Вот, значит, как ты живешь, Бруно, у тебя уютно.
Он говорит это с раздвоенным интересом, обходит все вокруг, выстукивает ручки кресла, хвалит вид из окна, садится на единственный табурет. Как поспешно он все оглядывает, поспешно и холодно; пусть какой угодно безразличный вид делает, я вижу, он что-то разыскивает, надеется что-то найти у меня, я чувствую, охотнее всего он выдвинул бы ящики моего комода и осмотрел синий ларь, который Доротея подарила мне, когда мне исполнился двадцать один год. Весьма удачной находит он вешалку с занавеской, за которой висят мои вещи и стоят ботинки и резиновые сапоги, а маленькие часы в мраморном корпусе ему так нравятся, что он снимает их с подоконника. Нет, чинить их не имеет смысла. А разве у меня нет карманных часов, хочет он знать, к примеру часов с отскакивающей крышкой.
Нет, нет.
Он качает головой, не столько за меня огорчаясь, сколько за себя, видимо, сожалеет о своем вопросе и, возможно, вообще сожалеет, что пришел ко мне. Наконец он обнаруживает свою книгу, единственную книгу, которая есть у меня и которая каким-то чудом не потерялась, его первенец, на ней он написал: «Бруно, моему терпеливому слушателю, в память о совместно прожитых годах». С печальной улыбкой читает он старую дарственную надпись, смотрит на меня, кивает, так, словно он все еще согласен с теми словами.
— Многое постигло мою книгу, — говорит он, — меня, мою «теорию собственности». Ну, да ты знаешь.
Он перелистывает книгу, которую подарил мне; я перечитал ее уже пять раз, и каждый раз у меня было такое ощущение, что я лечу в яму, яму со скользкими стенами.
— Да, уже пять раз, но я наверняка прочту ее еще и в шестой раз, — говорю я.
Макс кладет книгу на место, поднимается, вздыхает, не знает, как начать.
— Бруно!
— Да?
— Ты же член нашей семьи, Бруно, — говорит он, — ты же так долго жил с нами, вспомни прошедшие годы и все, чем ты обязан шефу.
Он заколебался, сцепил пальцы, я вижу, что продолжать ему очень трудно.
— А что, шеф болен? — спрашиваю я.
Он не отвечает, сверлит меня глазами, шепчет:
— Только ты, Бруно, ты единственный, кому я могу довериться, так вот знай, что в крепости все в большой тревоге.
— За шефа? — спрашиваю я.
— Они недосчитываются кое-каких вещей, — говорит Макс, — личных вещей, ценных. Они попросту пропали.
— Их украли? — спрашиваю я.
— Нет, — говорит он, — их не украли, Бруно. Во всяком случае, они так не думают. Они предполагают, что вещи находятся где-то здесь, в Холленхузене.
Мне следует быть начеку, продолжает он, следует потолкаться по округе, попытаться выявить, нет ли у кого вещей, явно принадлежащих ему не по праву, и о всякой вещи, что бросается в глаза или вызывает у меня подозрение, тотчас сообщать ему, Максу, который мне доверился.
— Хорошо, — говорю я.
— Не забывай, — говорит он, — ты же один из нас, мы должны держаться вместе, мы не можем допустить, чтобы все распалось и сгинуло. Но главное сейчас — молчать.
Он протянул мне руку, и я опечалился, потому что он такой печальный. Как долго держит он мою руку, как внимательно вглядывается мне в глаза, так, словно хочет доверить мне еще больше, но должен сперва убедиться, что я надежно сохраню его тайну.