Ученик философа
Шрифт:
Адам ощущал слегка шевелящийся, излучающий тепло шар у себя под боком — это Зед свернулся в кармане куртки. Зеда не пускали в Институт, но на собрание Друзей ему было можно. Почему бы собакам не приходить, ведь и в них проникают волны и частицы Внутреннего Света? Кроме того, были прецеденты. Собачка-корги, принадлежавшая матери миссис Боукок, ходила на службы многие годы. Изящная головка Зеда с выпуклым черно-белым лбом поднялась из кармана. Зед некоторое время оглядывался, смотря кругом бодрым критическим взором, а затем сосредоточился на Робине Осморе, воззрившись на этого юриста с выражением изумления и веселого любопытства. Осмор почувствовал, что на него смотрят, ему стало не по себе, он забеспокоился, заерзал, начал озираться, потом посмотрел назад и заметил зверька, который все еще созерцал его умным веселым взглядом, придающим песику вид умного судьи, странного маленького духа, который на самом деле вовсе не собака. Адам кончиками пальцев коснулся шелковой бахромы длинного Зедова уха. Он думал о Руфусе. Когда он думал о Руфусе, в мире словно появлялась грозовая расселина, где угрожающе клубились какие-то черно-красные вспышки. Адам инстинктивно знал, что эти мысли опасны, а может, и греховны. Он никогда не рассказывал матери свои причудливые и страшноватые сны про Руфуса и Зеда. Иногда во сне он сам был Руфусом. Адам никогда не упоминал о кузене, и родители думали — он вообще забыл, что Руфус жил на свете. Иногда Адаму казалось, что это он — сын Джорджа и его подменили на Руфуса еще в колыбельке. Они были почти точно одного возраста. Своей смертью Руфус словно наложил на Адама какие-то обязательства. Адам должен был вырасти за Руфуса, нося
Антея Исткот сидела рядом с двоюродным дедом. Эту пару связывала любовь, хоть они и робели друг перед другом. У Уильяма не было детей, и он толком не умел с ними обращаться. У Антеи, вскружившей столько голов, вечно излучающей такое довольство собой, тоже в жизни было не все гладко. Ее отец, талантливый математик, сбежал в Австралию со студенткой, брат уехал в Канаду и с тех пор его не видели, мать-красавица умерла от изнурительной болезни три года назад. Теперь эти воскресные утра составляли опору всей жизни Антеи. Она сидела спокойно, сложив руки, созерцая широко раскрытыми, большими задумчивыми глазами пространство над головой Маккефри, сидящих напротив. Гладкое милое лицо, сияющее, словно бледный фонарь, светилось здоровьем, лепестки губ задумчиво сжаты, а золотисто-русые непокорные кудри стояли вокруг головы, электризуясь, как шелк. На этих собраниях Антея обычно старалась разобраться в собственной душе; вот и сейчас она горестно думала, что водит за нос бедняжку Гектора, когда на самом Деле влюблена в некоего Джоя Таннера, студента своего же университета, Йоркского, где она изучала историю.
Брайан Маккефри думал про себя: «Если вдуматься, я столько ношу в себе ярости, злорадства, злобы, зависти, ревности, похоти — как я после этого могу вообще хоть кого-то осуждать?» Он рассмотрел насекомое — крохотное, почти невидимое, точку, медленно ползущую по тыльной стороне руки, раздавил его кончиком пальца и виновато посмотрел в сторону Адама. Затем опять поднял взгляд, сфокусировав его в точке между подбородком Уильяма Исткота и ртом Антеи Исткот. Господи, подумал он, ведь Том мог бы заполучить эту девушку, если бы захотел. Только слово сказать, протянуть руку — и эта красивая, умная, милая девушка будет принадлежать ему. И не бедная притом. Он что, совсем дурак? Почему он так ленив, беспечен, глуп, черт бы его взял? Ему достаточно сделать самое минимальное усилие, чтобы ее заполучить, он мог бы на ней жениться. Господи! Она такая красивая, такая умная, такая святая, все при ней, о, если б, если б мне опять мою молодость, молодость и свободу, которых у меня уже никогда не будет. Может, сказать Тому что-нибудь? Нет, ни в коем случае, потому что если Антея будет моей невесткой, я просто с ума сойду. Пусть уезжает, раз уж мне она не достанется, пусть уезжает. Не хочу и знать, что она живет на свете. Будь она проклята, будь все проклято. Я могу остаться без работы, черт бы ее взял, а Габриель еще даже ничего не знает. О черт, черт, черт, говорил он себе, как говорила давно, в его детстве, Алекс, неловко наклоняясь с ведром и щеткой. В общем, я старею. Слава богу, что я не фигурирую в будущем этой поганой планеты. Все равно все взлетит на воздух — какая разница тогда, что ни делай. Добродетель уже в печенках сидит. В кои-то веки буду делать, что хочу, правда, все равно не могу. О черт. Хоть бы уже наконец атомная война.
В этот момент в конце комнаты, за спинами у Никки и миссис Роуч, послышалась возня и вошли сильно запыхавшиеся Том Маккефри и Эммануэль Скарлет-Тейлор. Они шумно сели, заметно тяжело дыша, быстро пришли в себя и сделали серьезные лица. Несколько человек улыбнулись Тому. Опять воцарилась тишина. Эмма для приличия посидел с остекленевшими глазами, изображая медитацию, а затем начал потихоньку озираться. Он раньше не бывал на собраниях квакеров, и в нем заговорили инстинкты историка. Впечатленный насыщенной атмосферой покоя и охваченный внезапным приливом счастья, он поправил очки и принялся разглядывать окружающее. Затем Том услышал тихие сдавленные звуки и ощутил, что скамья слегка раскачивается. Эмма беззвучно смеялся. Он заметил торчащую из кармана Адама голову Зеда. Эмма пихнул Тома в бок и показал пальцем. Зед перевел смеющийся, полный непочтительного внимания взгляд с мистера Осмора на Эмму. Том тоже захохотал. Он запихал в рот носовой платок и закрыл глаза, полные счастливых слез. Еще миг — и он уже молился, словно возносясь и унося с собой других. Любовь потоком хлынула ему в душу. Он всех будет любить, всех спасет: Алекс, Брайана, Габриель, Стеллу, Эмму, Джорджа… особенно Джорджа.
Неста Уиггинс заливалась багрянцем, как всегда, когда приходилось вставать и выступать перед всеми. Она робела перед публикой, но сознательно заставляла себя выступать часто. Собрание решило выделить определенную сумму на перекраску молитвенного дома; Неста понимала, что должна встать и предложить отдать эти деньги на недавно открытый счет для постройки нового культурно-спортивного центра на Пустоши за каналом. (Казначей Натэниел Ромедж втайне вербовал сторонников покраски, гак как боялся именно таких чересчур совестливых прихожан, зная, что они попытаются найти более достойное применение собранным деньгам.) Однако именно в тот момент, когда Неста учащенно задышала и подалась вперед, чтобы встать, поднялся Уильям Исткот. Неста, довольная, расслабилась. На собраниях Друзей никто никогда не выступал после Уильяма Исткота. Ящерка Билль думал про свою жену Розу и про то, как Розанов вспоминал ее во главе семейных трапез в «старые добрые чистые времена». Еще он думал о том, что недавно сказал ему доктор Роуч. Уильям позволил себе соврать, когда Роберт справлялся о его здоровье. С ним что-то было не в порядке, но, скорее всего, это не рак. Завтра он едет в больницу. Он подумал о своем отце, который ко всем обращался по-квакерски, на «ты», а теперь, кажется, совсем ушел в невероятно далекое прошлое, словно жизнь самого Уильяма тоже стремительно, на глазах отходит в историю, словно те, кто вылепил, создал его, учил, подал ему драгоценные, незапятнанные примеры — родители, учителя, друзья, — уже собираются вокруг.
Когда он почувствовал, что должен подняться, сердце у него, как и у Несты, забилось быстрее. Он всегда стеснялся выступать. Он сказал:
— Дорогие друзья, мы живем в век чудес. Наши дома полны устройств, которые изумили бы наших предков. Но в то же время наша любимая планета охвачена страданием, ей грозят катастрофы. Ученые и мудрецы дают нам глобальные советы по борьбе с глобальными бедами. А я хочу сказать что-нибудь о простых, добрых мелочах, которые, оказывается, все еще есть в нашем мире, рядом, рукой подать. Давайте любить то, что близко, простые, добрые, хорошие вещи, которые находятся рядом; давайте надеяться, что в их свете к нам, может быть, придет и другое добро. Давайте ценить невинность. Ребенок невинен, взрослый — нет. Давайте длить и лелеять невинность детства, которую мы находим в ребенке, а потом заново открываем в себе. Покаяние, обновление жизни — решаемая задача, стоящая перед каждым, — это, по сути, возвращение к невинности. Будем воспринимать эту задачу именно так — возвращение к некой простоте, что-то совсем не сложное для понимания, не далекое, а очень близкое благо. И давайте будем без колебаний проповедовать нашей молодежи, делиться с ними прекраснодушием, которое, может быть, когда-нибудь станет им защитой. Глубокий цинизм нашего общества слишком быстро проникает во всех, от юношей до старцев, запрещая нам говорить, им — слушать и, путем ужасной подмены, заставляя нас стыдиться доброго. Привычка все высмеивать уничтожает интеллект и здравый смысл, то есть уважение. Давайте ценить непорочность — не осуждением других и жесткими правилами, но уважением, мягкостью, неприятием неразборчивости, понимая хрупкость тайны человеческих отношений. Давайте делать и хвалить то, что создает простую, размеренную, открытую, правдивую жизнь. И потому давайте на деле изгонять дурные помыслы. Когда они приходят — завистливые, жадные до чужого, циничные мысли, — будем изгонять их делом, как делали люди в стародавние времена, зная, что изгоняют сатану. Будем же искать помощи в чистоте, обращая свои мысли к хорошим людям, к своим
лучшим делам, к прекрасным и благородным произведениям искусства, к чистым словам Христа в Евангелии, к творениям Господним, повинующимся Ему по природе. Помощь всегда рядом, лишь попроси. Обратиться — значит отвернуться от чего-то и повернуться к чему-то другому, и это может происходить не только каждый день, но и каждую секунду. Бегите цинизма, заявляющего: наш мир столь ужасен, что незачем и беспокоиться, незачем бороться, вселенная гибнет, и нет смысла выполнять свои повседневные обязанности, можно забыть о чистоте нравов. Но когда угодно можно делать тысячи мелких дел для других, даря им и себе новую надежду. Бегите и расплодившегося злорадства, что утешается чужими грехами и пороками, чернит других, чтобы наша собственная серость в сравнении казалась белизной, радуется падению и позору ближнего, в то же время оправдывая наши собственные падения и лелея наши собственные тайные грехи. А самое главное — не отчаивайтесь, ни в судьбе всей планеты, ни в потаенных глубинах сердца. Сумейте увидеть зло в себе, исправьте то, что можно исправить, а что нельзя — принесите с верой и любовью в ясный свет целительного милосердия Божия.Уильям сел, чувствуя, что сердце все еще колотится. Он склонил голову и сложил трясущиеся руки. Он спрашивал себя: что это за высокопарный стих на меня нашел, откуда это во мне? Потом его пронзило воспоминание о словах врача, и он задрожал от слабости и страха.
Тишина длилась, звеня эхом слов Уильяма, и каждый из собравшихся пообещал себе что-нибудь исправить в своей жизни. «Какая же я скотина, — думал Брайан, — а ведь мне так повезло, у меня такая милая, хорошая жена, такой замечательный сын, и надо обязательно сходить навестить Алекс, как можно скорее, и, черт побери, перестать ненавидеть все и вся». «Милый, милый Уильям, — думала Габриель, — как же я его люблю, да, мне хватит уже быть такой чувствительной дурой, и нельзя больше думать злобных гадостей про Стеллу, и нужно по-другому думать о Джордже, но как?» «Надо перестать воображать всякие странные вещи про Руфуса, — думал Адам, — и еще надо быть добрей к отцу, разговаривать с ним и не дразнить его». «Надо все честно сказать Гектору, — думала Антея, — и забыть про Джоя Таннера». «Нужно приналечь на учебу, — думал Никки Роуч, — и не падать в койку с первыми попавшимися девушками» (но от этого ему было жаль отказываться). «Хватит тратиться на одежду, это безумие какое-то», — думала миссис Роуч. «Может быть, лучше еще раз собрать комитет, прежде чем красить здание?» — думал Натэниел Ромедж. «Наверное, хватит подтасовывать счета, — думала миссис Ромедж, — Может, рассказать Нату, что я химичила с бухгалтерией? Нет». Мисс Лэндон думала: «Мне надо лучше готовиться к урокам и даже, чего проще, перестать ненавидеть учеников». «Надо время от времени ходить к мессе, отцу будет приятно, — думала Неста Уиггинс, — и нельзя больше быть такой самодовольной. Я ведь на самом деле отвратительная грешница. Правда же?» У миссис Брэдстрит на совести был довольно серьезный грех, имеющий отношение к ее покойному мужу. Иногда ей казалось, что она проклята навеки, иногда — что надо все рассказать полиции (а что из этого им уже известно?). Она решила, что пока последует совету Уильяма Исткота и исповедует свою дилемму перед Богом. Хотя… она и раньше уже это делала, без всякой пользы. Эмма думал: «Нужно съездить навестить маму, нужно сходить к учителю пения и нужно… не знаю как… стать хоть немного не таким… ужасным». Том думал: «Я невинен, я добродетелен, я всех люблю. Я и дальше буду таким же невинным и добродетельным, буду всех любить, ах, как я счастлив!» Что думал Зед — неизвестно, но поскольку он по натуре состоял в основном из любви, то, возможно, ощутил прилив бытия.
«Кресло — важный элемент картины», — часто говорила Алекс. Сейчас она пыталась воплотить этот принцип в обстановке Слиппер-хауса. Она принесла бамбуковое кресло с розорой подушечкой и поставила его напротив эстампа восемнадцатого века, изображавшего купальню того же периода — сооружение дивной красоты, снесенное для постройки Института. Вышло хорошо. Был воскресный вечер. Колокола Святого Олафа, отчетливо слышные в сырую погоду при западном ветре, украшали расплывчатые, мягкие сгущающиеся сумерки. В Слиппер-хаусе горели все лампы, работало отопление, ставни были закрыты. У каждого окна изнутри были ставни, все расписанные молодым художником Недом Ларкином, которого открыл Джеффри Стиллоуэн. Самая грандиозная сцена, запечатлевшая всю семью в саду Белмонта, украшала гостиную первого этажа, но окна в мир фантазий мистера Ларкина открывались во всех комнатах. В большой спальне, где сейчас стояла Алекс, на ставнях над приоконным диванчиком серебряный дирижабль пересекал синее небо, а снизу, с земли, на него глядел пес, черно-белый терьер, Алекс его смутно помнила, но кличку забыла. Ставни и занавески на втором этаже давно никто не трогал, оказалось, что в них полно пыли, моли и пауков. С помощью Руби Алекс вычистила весь дом как следует и теперь могла наслаждаться им единолично. Работать молча в компании Руби было тяжело. Как непринужденно мать Алекс болтала бы все время, ободряя служанку, поощряя ее.
Алекс глянула на кровать — простую, крепкую, односпальную, с красивыми столбиками по углам, с навершиями-шарами из полированного орехового дерева с заметной текстурой. Отличная вещь, антикварная, современница дома. В центре изголовья был вырезан овальный узор, изображавший то ли семечко, то ли галактику. Резьба эта еще в детстве завораживала Алекс. Тут будет спать Джон Роберт Розанов. В соседней комнатке, в простом платяном шкафу из такого же темного ореха он будет хранить свою одежду. В студии на первом этаже, а может, во второй спальне, которую Алекс обставила как рабочий кабинет, со столом светлого дуба и лампой с абажуром-витражом, он будет писать свою великую книгу. Вечерами, утомившись, он будет беседовать с Алекс, сперва о былых временах, потом о другом. Дальше этого Алекс не позволяла себе забегать мыслями (во всяком случае, не задумывалась об этом всерьез). И действительно, многое было неясно. Кухня была вычищена и укомплектована, но кто же будет готовить? Руби и Алекс работали не покладая рук. Кое-какую мебель принесли из Белмонта, но дом все еще был пустоват, просторен, довольно бесцветен и в целом имел провинциальный вид, который ему почему-то шел. В нем никогда не жили по-настоящему. Он был местом летних вечеринок, многолюдных сборищ Стиллоуэнов, которые давно рассеялись и исчезли. Да ночевал ли ее отец хоть раз после смерти матери в этой комнате с серебряным дирижаблем, собачкой, другой женщиной? Алекс не верилось. Этот дом, который эннистонцы считали странным двусмысленным местом, был как-то невинен, незапятнан, свеж, как златовласый брат Алекс, погибший на войне, разорванный на куски снарядом возле Монте-Кассино. Алекс видела аккуратное, чистенькое белое надгробьице среди сотен таких же на живописном итальянском кладбище.
Алекс тихо сошла по скользким узким деревянным ступенькам, вошла в студию и встала рядом со своим детским портретом на ставне, где она стояла с букетиком. Пахло древесным дымом от огня, который она ради эксперимента развела в большом открытом очаге на кухне. Алекс принесла из Белмонта овальный складной стол на случай, если Джон Роберт захочет работать внизу. На прекрасном паркетном полу, по которому сейчас тихо скользили тапочки Алекс, были там и сям разбросаны ковры, персидские, с геометрическим узором, из Белмонта, и занятные шерстяные, и тряпочные, купленные матерью Алекс по настоянию архитектора специально для Слиппер-хауса. На стенах, покрашенных в лазурный цвет, висели ксилографии с извилистыми ивами. Стояла насыщенная тишина, за пределами которой проехала машина — по дороге за садом, где прошли отец Бернард и Джон Роберт, направляясь к общинному лугу. Алекс украдкой глянула сбоку на свое отражение в хрустальном зеркале с фонтаном. Она чувствовала себя вне возраста, юной и упругой, готовой сотворить мир заново.
Тут совсем рядом с домом резко, хрипло, словно от боли, излаяла лиса, рывком отворилась передняя дверь, и кто-то вошел. Алекс прижала руку к груди. Это оказалась Руби. Она заглянула в открытую дверь гостиной, увидела Алекс и быстро пошла к ней, выставив вперед руку. Алекс вздрогнула и отступила, затем приняла письмо, которое протягивала ей Руби. На миг Алекс показалось, что старая служанка хочет ее ударить. Впечатление было так сильно, что она не в силах была произнести изгоняющее «спасибо». Она промолчала. Высокая смуглая старуха посмотрела на нее, затем повернулась и вышла. Она не разулась у входа. Алекс, уже узнавая почерк Джона Роберта, села на диванчике под окном, у раскрашенной ставни. Письмо явно пришло не почтой, его кто-то принес. Алекс разорвала конверт.