Ученик философа
Шрифт:
Эмма лежал в большой спальне с видом на улицу. Окно заполняли покрытые зелеными почками платаны, их пестрые ветви качались на ветру в свете фонарей Траванкор-авеню, пока Эмма не задернул занавески. Он потратил какое-то время, пытаясь выпрямить оправу очков, которые погнулись, когда он кувырком катился вниз по склону железнодорожной выемки. Он возился с оправой, растирая кулаками глаза и изредка массируя переносицу, где дужка очков оставила красный след. Наконец сдался, лег в постель и возобновил чтение книги «Происхождение военной мощи Испании, 1800–1854».
Теперь он закрыл книгу и стал думать про мистера Хэнуэя, своего учителя пения. Эмма и мистер Хэнуэй были знакомы уже несколько лет, но их отношения были все так же формальны. Эмма обращался к мистеру Хэнуэю «сэр» и никогда не звал его «Нил», а мистер Хэнуэй называл Эмму «Скарлет-Тейлор». Такая формальность общения не мешала Эмме подозревать, хоть и не более того, что мистер Хэнуэй питает к нему любовь значительно более сильную, чем естественная привязанность учителя к способному ученику. Иногда Эмме казалось, что глаза мистера Хэнуэя вспыхивают под вуалью обыденной беседы, словно невольно подавая
Это подозрение не слишком взволновало Эмму. В душе, по своим убеждениям, он был брезгливый молчаливый агностик, лишенный живого любопытства, которое часто маскируется под добродушие. В любом случае музыка была священным миром, в котором Эмма и мистер Хэнуэй могли жить безопасной, постижимой умом жизнью, придавая осмысленность существованию друг друга: их связывала потребность, выходящая за рамки материального. Когда Эмма пел своему учителю или они пели вместе, это причастие не только было духовнее всех остальных, но и приносило больше удовлетворения. Иногда мистер Хэнуэй критиковал своего ученика или бранил его за беспечность, лень и несделанные задания. Эмма тогда ощущал некий полутон, отголосок, звучащий в спокойном педантичном тоне мистера Хэнуэя. Но Эмма был уверен, что мистер Хэнуэй не захочет ничего менять, поскольку наверняка догадывается, что никакая перемена ему не поможет, и, возможно, в сложившейся ситуации он находит удовлетворение, выходящее за пределы воображения Эммы. Такие отношения между ними могли существовать бесконечно, как это часто и бывает у певцов; но Эмма, как это ни ужасно, начал отрицать ценность собственного таланта и сомневаться в его будущем.
Нет, пение ему совсем не надоело. Физическая радость этого странного занятия все так же захватывала его, и получаемое ощущение абсолютной власти было столь же сильным. Пение, рождение звука тренированным, дисциплинированным умом и телом — быть может, момент, когда тело и дух сливаются воедино радостней всего. Чтобы чистейший звук явился в мир, нужны схватки, потуги. Это крик отдельной души, доведенный до совершенства. Эмма думал и чувствовал нечто подобное. Еще он по достоинству ценил свой дар и достижения. Но ему стало казаться, что продолжать занятия бессмысленно, раз он не собирается посвятить пению всю жизнь. Часть проблем, с которыми он столкнулся, была его собственная, а часть — общая для всех контртеноров. (У мистера Хэнуэя были, конечно, и другие ученики, но он так составлял расписание, что по крайней мере Эмма никогда ни с кем из соучеников не сталкивался. На уроках ему всегда казалось, что у мистера Хэнуэя бесконечные запасы времени, которые он готов безраздельно посвятить Эмме. Конечно, это могло быть лишь оттого, что мистер Хэнуэй был хорошим учителем.) Голос контртенора представляет собой высоко разработанный фальцет; это не голос мальчика и не голос кастрата. (Контртенор был у Пёрселла [84] .) Диапазон контртенора невелик. Репертуар контртенора узок и заметно ограничен. Эмма его уже, в общем, исчерпал. Он спел множество английских песен, предназначенных для исполнения под лютню; унылость слов и музыки времен Елизаветы и Иакова пришлась ему по сердцу. Он пел творения Пёрселла и Генделя. Они с мистером Хэнуэем прочесали все богатство старинной музыки и овладели формальной куртуазной болтовней восемнадцатого века на уровне родного языка. Сейчас мистер Хэнуэй проходил с Эммой партию Оберона из «Сна в летнюю ночь» Бриттена [85] , а все остальные партии пел сам, удивительным голосом, который умел становиться множеством «других голосов», как рояль мистера Хэнуэя умел становиться оркестром. Мистер Хэнуэй, тенор, в прошлом был оперным певцом, но никогда не рассказывал про те времена.
84
По-видимому, имеется в виду Генри Пёрселл (1659–1695), английский композитор, представитель стиля барокко.
85
Бриттен, Бенджамин (1913–1976) — ведущий британский композитор середины XX века.
Конечно, мистер Хэнуэй хотел, чтобы Эмма стал профессиональным певцом. Эмма уже не рассказывал ему, чем занимается в университете. Оба трусили обсуждать будущее. Мистер Хэнуэй постоянно предлагал Эмме разные возможности выступить, подчеркивая необходимость публичных выступлений как части системы аскетических упражнений. На первом курсе Эмма выступал с певческой группой, а также соло, на студенческих музыкальных вечерах. Комплименты потрясенных соучеников не были ему приятны, скорее приводили в замешательство. Его необычный дар становился преступной тайной. Эмма заставил Тома поклясться, что тот не расскажет никому из эннистонцев. Он продолжал репетировать, но все меньше и меньше. В Эннистоне он два раза вставал рано утром и ходил репетировать, но при этом чувствовал себя нелепо, словно потерял веру во всю эту затею. Какой смысл? Нельзя быть одновременно историком и певцом, а он хотел быть историком. Зачем учиться обращению с инструментом, который не собираешься использовать? Недавно Эмма осознал печальную истину: если он перестанет поддерживать голос в наилучшей возможной форме, ему вообще не захочется им пользоваться. А если все равно этим кончится, не лучше ли сразу перейти к такому положению дел? Конечно, профессиональным певцом ему не быть. А значит, нужно решиться и перестать ходить на уроки. Обычно он ходил к мистеру Хэнуэю еженедельно. Он отменил вот уже два урока. Ему придется пойти к мистеру Хэнуэю и сказать, что он больше не будет к нему ходить… вообще. А это значит, что они больше никогда не увидятся, поскольку, кроме уроков, их ничто не связывало.
Он не мог. Он знал, что будет ходить на уроки как всегда, и будет молчать, и врать, и прятать взгляд от учителя, чтобы не видеть в его глазах беспокойства. Да и для себя он не мог сделать такой ужасный выбор, отказаться от такой радости, такого дара. Никогда больше не петь? Это было немыслимо.
Так что, может быть, никакого решения принимать и не нужно.Том Маккефри отложил свои вирши и некоторое время постоял у окна. Невдалеке уличный фонарь бросал мертвенно-зеленые отсветы на сосны Виктория-парка. Дальше лежала темнота — общинного луга с одной стороны и пустоши — с другой. Чувство вселенской любви, так вознесшее его сердце на встрече Друзей, его до сих пор не покинуло. Глядя на спящий город, он чувствовал, как упругая мощь его юности устремляется к цели, преобразуется в некую мудрость. Он чувствовал себя целителем, таким, быть может, который лишь недавно узнал про свой божественный дар и почтительно хранит тайну среди людей, нуждающихся в помощи. Скоро начнется его служение. Непобедимое чувство, проявляющееся в радости, пробивало себе дорогу в его теле, и он задрожал. Он вспомнил слова Эммы: «Если бы у меня был такой брат, как Джордж, я бы что-нибудь сделал».
Том задернул занавесками последние огоньки Эннистона и снял рубашку. Глядя в зеркало, он увидел на руке синяк — четкий отпечаток пальцев Джорджа. «Джордж тонет и вот уцепился за меня», — подумалось Тому. Он решил, что завтра же пойдет к Джорджу, просто сядет рядом и скажет что-нибудь хорошее, что-нибудь простое, по вдохновению; и Джордж вдруг увидит, что в мире есть место, где нет и не может быть врагов. Конечно, может быть, что он просто заругается и выкинет меня вон, подумал Том, но после подумает и поймет. Не может не понять. Я увижу Джорджа, увижу Алекс и скажу им… что… о, это все равно что обратиться в веру, обрести спасение, да что со мной такое? Я сделаю им добро, должен сделать, оно вылетит из меня, как электрический разряд, луч жизни, я изменился, как после атомного взрыва, только к лучшему. Это из-за мистера Исткота? Не только, не может быть, чтобы только из-за него. Мистер Исткот — только знак, это все живой Бог, может, нужно стать на колени?
Том снял ботинки и носки. Он не опустился на колени, но продолжал стоять, чуть покачиваясь, словно поддаваясь столбу или потоку силы, который поднимался снизу, подобно пузырям, безмятежно рассекающим воду. Том снял майку и надел куртку от пижамы. Снял брюки и трусы, надел пижамные брюки. Разве мог он после этого откровения, этого видения, преображения его плоти в некую чистую, трансцендентальную субстанцию, просто лечь и заснуть? Глядя на кровать, он внезапно почувствовал ужасную усталость, словно долго ходил, работал, трудился, и он понимал, что, если ляжет, уснет мгновенно. Он подумал: «Я не лягу, погожу. Пойду все расскажу Эмме».
Добравшись до двери своей комнаты, Том ощутил, что его энергия превращается в мучительное чувство неотложности. Он перебежал площадку и ворвался в комнату Эммы. Эмма снова читал при свете прикроватной лампы. Увидев лицо Тома, он снял очки.
— Эмма… ох, Эмма, — произнес Том.
Эмма ничего не ответил, но отодвинул одеяло. Том, все еще гонимый стремительным импульсом, бросился к другу, на мгновение они сжали друг друга в яростном, до синяков, объятии, и сердца их бились неистово и буйно; они лежали очень долго, молча.
Однажды Джордж был свидетелем драки в лондонском пабе. Хулиган напал на мужчину и сбил его с ног. Затем принялся пинать лежащую жертву, целясь в голову. Никто не вмешался. Все замерли, в том числе Джордж — смотрел как завороженный. (Он до сих пор помнил звук этих ударов.) Потом подбежала девушка и закричала: «Стойте, стойте, ой, перестаньте!» Хулиган сказал девушке: «Поцелуй меня, тогда перестану». Девушка подошла к нему, и он принялся целовать ее, жестоко ухватив за волосы. Потом приказал: «Раздевайся!» Девушка заплакала. «Раздевайся, или я ему опять врежу». Девушка вырвалась и выбежала в дверь, а бандит принялся опять пинать лежащего. Джордж, стоявший у двери, вышел вслед за девушкой. Она шла по улице, и было слышно, как она плакала, ревела. Кто она — проститутка, знакомая этого бандита, или подружка жертвы, или просто храбрая случайная свидетельница? Джордж не хотел этого знать, не хотел с ней говорить, просто некоторое время шел за ней, возбужденный этой сценой, потом замедлил шаг и потерял девушку из виду. Примерно через год он встретил ее снова, в другом районе Лондона, и это совпадение странно испугало его. На этот раз он за ней не пошел. И вот вчера, здесь, в Эннистоне, он встретил эту девушку в третий раз. Близились сумерки, Джордж шел из библиотеки в сторону Друидсдейла, а девушка появилась из переулка и пошла по улице впереди Джорджа. Он шел за ней, и его обуял страх в виде неодолимого желания побежать, догнать ее, заговорить с ней, хотя и это казалось невозможным. Когда она, идя впереди, свернула за угол, Джордж замедлил шаг. Дойдя до угла, он увидел, что девушка идет по другой стороне дороги. Только теперь между ним и ею оказался еще один человек, смутно знакомый, в черном макинтоше. Джордж похолодел так, что чуть не потерял сознание: он понял, что этот другой человек — он сам и если он увидит его лицо, то умрет на месте. Джордж повернулся и помчался в другую сторону, не останавливаясь, по темнеющим улицам города.
Теперь, утром, все это казалось дурным сном, который надо немедленно выкинуть из головы, даже не думая, фантазия это или реальность, что бы эти слова ни значили. Джорджу казалось, что он слышал долгие крики в ночной тиши, что тишина состоит из них. Он слышал, как голуби в первых лучах зари ворковали: «Розанов, Розанов». Ныне Джорджем владело что-то животное, распущенная нечистоплотность, ставшая его образом жизни. Место, где он спал, на первом этаже, на диване в гостиной, засалилось и пахло как логово зверя. Джордж больше не раздевался перед сном, только ботинки снимал. Брился он слишком редко, так что с лица не сходили синева и тень. Каждый день он поднимался, словно повинуясь загадочной программе, невыполнимой оттого, что он был так несчастен и зол. Он хотел бы видеть Диану, но чувствовал, что из-за ее сентиментальной жалости и откровенной глупости ему захочется ее убить. Иногда на миг он задумывался о Стелле, как о чем-то удивительном, но ненастоящем: чистом, сверкающем, словно металлическом. Он пошел в Заячий переулок, постучал к Джону Роберту и, не получив ответа, уселся на тротуар.