Учитель истории
Шрифт:
— Вот он!
Первым из строя вывели российского журналиста, что был в отряде Штайнбаха.
— Самохвалов Андрей Викторович, ответил на вопрос полковника журналист.
И как его начали бить, и только сапогами.
— Не смейте! Это негуманно, бесчеловечно! — закричал американский доктор, за что тоже получил, но не так, как журналист, а только до полусмерти.
Следом настала очередь здоровенного, выше Штайнбаха, чеченца, как послышалось Малхазу, известного полевого командира. Этого чеченца тоже до устали били сапогами; проверили — еще живой. Деревьев здесь не было, да и зачем, модернизация: привязали ноги
От этого действа не только Шамсадов, но и кадровый военный Штайнбах упал рядом с все еще корчившимся доктором и, истошно крича, стал вырыгивать.
Видимо, этих зрелищ было достаточно. Пленных поделили на две группы, Шамсадова, вместе с другими чеченцами, поместили в полуподвальный железобетонный бункер.
Этот покой не принес Малхазу облегчения; всю ночь он не спал, страдал от нестерпимой боли в области таза. А наутро он не смог выйти, не только заболела, но буквально отнялась левая нога.
— Этого зачем привезли? — возмущался один офицер. — Надо было там оставить. Кто с ним здесь возиться будет?
— Да он притворяется.
— Непохоже, смотри, весь желтый стал… Уберите его обратно.
Буквально волоком Шамсадова утащили обратно в холодный, сырой бункер, кинули на железобетонный пол. От боли он скулил, слезы наворачивались на глаза, и он не имел сил доползти хотя бы до нар: нижние конечности парализовало, малейшее движение доставляло жгучую боль, а найти удобную позу тоже невозможно.
Лишь через сутки вновь вспомнили о Шамсадове. Молоденький интеллигентный капитан заполнил анкету, уходя, тихо сказал:
— Я принесу Вам кое-какой еды и постараюсь доставить врача.
Через час капитан вернулся. Воровато достал из кармана нарезанные куски хлеба, сыр, колбасу и даже плитку шоколада.
— А воды можно? — взмолился Шамсадов.
— Да-да, не подумал, извинялся капитан, и как бы про себя. — Что за дикость, какое варварство!
Так всухомятку капитан кормил Шамсадова еще пару дней и, словно оправдываясь, говорил:
— Вас позабыли, и благодарите за это судьбу… А врач будет, я уже договорился… Поверьте, мне все это непросто…
Однако ни врача, ни самого капитана Малхаз больше не увидел. По маленькому обрешеченному окошку в потолке он тупо следил, как меняются день и ночь, иногда в бессилии кричал, а в ответ только изредка слышал рев проходящей мимо техники.
Так прошло несколько дней, и Малхаз понял, что ужаснее всего на свете жажда, затем голод, далее — свобода, и только после этого телесная боль. Все это было, и осталось только последнее — не дышать, и он уже подумывал, как бы повеситься или придушить себя, до того доходило его сознание, и он впадал в обморочное состояние. А придя в себя, вновь хотел жить и ползал вдоль бетонных стен, до кровоточия языка слизывал капельки испарений.
И все же о нем вспомнили: как-то ночью бункер битком набили людьми, чеченцами. Только на следующее утро Малхаз увидел, что все это юнцы, молодые ребята, даже подростки: от пятнадцати до двадцати четырех лет, и он им в отцы годится. И вроде должен пример стойкости показать, а сам спросил:
— Есть ли у вас что поесть?.. А воды тоже нет?
По этим истощенным лицам, по их рваной, грязной одежде Шамсадов понял, что допустил глупость и слабость. А рядом с ним опустился один паренек, от которого, впрочем, как и от всех, разило
вонью, и тихо сказал:— Терпи, брат… По сравнению с тем, что мы перенесли, это курорт.
— А что Вы перенесли?
— Одиночный зиндан.
— А что это?
— Это… вначале морят тебя голодом и жаждой, потом резко откармливают какой-то соленой парашей, от которой начинается заворот кишок, а затем сажают в узко вырытую яму и забывают о тебе, разве что иногда на голову пописают.
— Ведь это «соты Бейхами»! — вскричал учитель истории.
— В сотах мед бывает, злобно усмехнулся паренек, а там о смерти мечтаешь.
— И долго ты в яме был?
— Трое суток… Это как три года… Почему-то нас вытащили, что-то иное будет.
Здесь о них не забыли. Вскоре всех вывели.
От болезни Шамсадов скрючился вбок и как-то вперед, выглядел совсем старым, изможденным; едва стоял, поддерживаемый юными земляками.
— А этот откуда? — указал на него полковник.
— Такие нам не нужны, возмутился человек в гражданской одежде.
— А может, его… того, подсказал адъютант.
— Молчать! — топнул ногой командир. — Это военная база, а не кладбище для боевиков… Забирайте всех, пригодится.
— Ну, они негодны, возмущался гражданский, как они доедут? Ведь есть приказ!
— За неделю всех откормим, будут как огурчики, отбивался полковник.
Отношение к пленным резко изменилось. Их повезли в баню, тщательно, запуская по одному, под присмотром, обмыли, всем выдали зимнюю военную одежду — от сапог и портянок до телогреек и белья, кроме ремней и погон, и нет кокард на шапках.
Чеченская молодежь в армии не была, и их обучили, как наматывать портянки, как исполнять строевые команды. Потом отвезли в хорошо охраняемый барак и там же вдоволь накормили.
Армия есть армия: здесь все четко прописано — по списку довольствие выделили на двадцать человек; Шамсадов вне списка, двадцать первый, нестроевой, нет на него довольствия, значит, и одежды. Однако военные его тоже помыли, накормили, выделили кровать, а военный врач, хоть и последним, особенно тщательно обследовал его и, выбрав момент, на ухо прошептал:
— Капитана Морозова за заботу о Вас на передовую отправили… не будет ему житья. — И чуть погодя, уже громко. — Судя по всему, у Вас явно выраженная межпозвонковая грыжа, и не одна… и, видимо, весьма приличная. Болезнь тяжелая, затяжная. Необходим, как минимум, двух-трехмесячный покой, обезболивающие, витамины, хорошее питание… Мои возможности ограничены. Вновь на шепот перешел врач. В следующий осмотр постараюсь подкинуть лекарств.
— А Вас не кинут на передовую? — попробовал пошутить Малхаз.
— Хоть я и военный, но врач, последовал строгий ответ.
На следующий день Шамсадову принесли кое-какие медикаменты, но этого врача он больше тоже не увидел.
«Карантин» с усиленным питанием продолжался не неделю, а целых десять дней. И если остальных ребят весь день гоняли по строевой подготовке, то Шамсадова трогали только на утреннюю и вечернюю поверки, где, искривившись, еле стоя в строю, он на окрик — «Двадцать первый!» отвечал громко: «Я!». А иного не было; он, как и остальные пленные, обезличен, без документов и имени — только есть порядковый номер, его забывать нельзя, иначе забьют, правда, не до смерти, но с толком, и если даже ночью назовут твою цифру — вскакивая, крикнешь «Я!».