Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Уготован покой...
Шрифт:

— Не выходи под дождь. Пережди. Посиди, а я пока налью нам еще по чашечке кофе. Если ты так уж хочешь отдать что-нибудь своему итальянцу, отнеси ему банку растворимого кофе. Мы никогда ею не воспользуемся, ведь я люблю сама готовить настоящий, крепкий кофе.

— Послушай, Римона, этот итальянец… Знаешь, как он говорит «я налью»? «Я проливать». А как он говорит «потоп»? «Утоп». Ты не слушаешь! Может, ты мне хоть раз объяснишь, почему это ты меня не слушаешь? Почему, когда я говорю, ты не слышишь, не отвечаешь, тебя вообще здесь нет, ты где-то совсем в другом месте… Черт знает где ты находишься!.. Почему? Ответь мне…

— Не раздражайся, Иони.

— Ну вот, и ты туда же. Что это со всеми вами сегодня? Все мне с утра твердят: «Не раздражайся, не раздражайся». А я и не раздражаюсь вовсе. Ну а если даже и так? Хочу и раздражаюсь, что с того? Мне это запрещено? Почему? Каждый тут возникает, спасая мою душу. Каждый начинает спорить со мной, и так целый день. И ты, и Уди, и итальянец, и мой отец, и Эйтан Р. — все в один голос. Да ведь так можно спятить. Утром этот психованный итальянец пристал: давай, мол, починю тебе ботинок… Вечером ты с этой тряпкой-пиджаком… Еще немного — и явится мой

отец, чтобы возложить на меня какую-нибудь задачу и позаботиться о моей душе… А ты сама посмотри, прошу тебя. Посмотри в сегодняшней газете, там, вверху. Как эти сирийцы говорят о нас на своих сборищах, а мой отец хочет заключить с ними мир, устроить братание народов, эдакий свадебный пир, а они жаждут лишь одного: резать нас и пить нашу кровь… Да ты опять мечтаешь, не слыша ни одного моего слова!

— Я здесь, Иони, что с тобой? И я не твой отец…

— Ты бы лучше послушала, какой ливень хлещет на улице, пока ты тут настаиваешь на том, что дождь перестал, и посылаешь меня за керосином. Будь добра, подойди к окну, глаза у тебя есть, взгляни на улицу и сама убедись, что там творится…

И позже, когда Римона и Ионатан сидели друг против друга и пили в молчании по второй чашке кофе, тьма на улице все сгущалась и сгущалась, и чернеющие небеса стремились соприкоснуться с раскисшей землей, и кроны деревьев на аллеях кибуца шумели так, словно дождь — это угрожающий им топор, а где-то там, за раскатами бури, слышалось низкое мычание коров, и чьи-то стопы, исполненные смертной тоски, пробивались сквозь завывания ветра. Неожиданно, без всякой видимой причины, возникла перед мысленным взором Ионатана арабская деревня Шейх-Дахр. Он представил, как хлещущий во тьме ливень уничтожает остатки занесенных пылью лачуг, превращая снова в прах то, что было некогда создано из праха. Как там, где нет не только человека, но даже крохотного светлячка, расстаются с последней надеждой вросшие в землю развалины и внезапно в ночи скатывается наземь какой-нибудь шаткий камень, который до этого мгновения, упорствуя, держался за другие камни, да вот, спустя двадцать лет, сдался и рухнул во тьму. На холме, где стоит Шейх-Дахр, в такую бурную ночь нет ни одной живой души, даже бездомная собака не забредет сюда по ошибке, даже птица не залетит, разве что душегубы вроде Болонези, вроде меня, вроде Биньямина Троцкого могли бы скрываться там. Ни души, безмолвие, тьма да эти зимние ветры, и лишь покосившийся минарет со снесенной верхушкой торчит, как кривой обрубок. Логово убийц, говорили нам в детстве. Банды тех, кто жаждет нашей крови, гнездятся там, повторяли нам. Наконец-то мы сможем вздохнуть спокойно, услышали мы, когда деревня Шейх-Дахр стала грудой развалин. Теперь там, где была деревня Шейх-Дахр, только руины, темень да густая, непролазная грязь. На опустевших скалистых склонах не осталось ни убийц, ни жаждущих крови банд… Минарет, с которого велся снайперский огонь по кибуцной усадьбе, был наполовину обрушен прицельным выстрелом из миномета. Стрелял — так у нас утверждали — сам командир ПАЛМАХа, боевой организации, предшественницы Армии обороны Израиля. И вот сейчас все заливает непрекращающийся черный дождь… А когда я был мальчишкой, то отправился как-то в Шейх-Дахр один — искать клад золотых монет, зарытый, как говорили, под плитками, которыми был вымощен пол в доме шейха; вот я и стал выковыривать одну за другой эти зеленые узорные плитки и копать, копать под ними в поисках потайной лестницы, ведущей в глубину, в тайник; я копал и дрожал от страха, потому что были там и летучие мыши, и филин, и души всех умерших стариков той деревни… А в тех историях, которые рассказывали нам, когда мы были маленькими, блуждающие привидения, бывало, подстерегали свою жертву, чтобы напасть на нее сзади и задушить костлявыми пальцами… И все же я копал и копал, не находя ничего, кроме какой-то странной серой пыли, подобной пеплу, что остается после пожара; под этой пылью была погребена широкая полусгнившая доска, я вырвал ее, и под нею обнаружились старинные дышло, оглобля, молотило и обломки деревянной сохи, а подо всем этим — снова темная пыль; но я не отступился и продолжал копать, пока вдруг разом не стемнело и злая птица не прокричала надо мной жутким голосом… Тогда я все бросил и побежал оттуда, я понесся по склону холма, запутался в темноте среди разветвлений высохшей реки, заметался меж развалившихся лачуг, добрался до заросшего бурьяном поля, и дальше — меж заброшенными посадками олив, искривленных в точном соответствии с поговоркой: скрючило оливковое деревце почище дряхлого старца, добежал до того места, где когда-то была каменоломня, а вдалеке выли шакалы, и вдруг вой раздался совсем рядом… Я был еще совсем мальчишкой, а мертвые старики жаждали крови, жаждали кровавой резни, подобно этому врачу-сирийцу… И у меня перехватило дыхание… А что принес я из деревни Шейх-Дахр? Ничего не нашел я там, кроме спазм в груди, отчаянного страха и чувства сожаления — оно и до сих пор гложет меня и подталкивает встать сию же минуту и отправиться на поиски хоть каких-то признаков жизни среди этой пустыни, в потоках дождя, не перестающего лить в темноте… Он не прекратится и ночью, не остановится ни завтра, ни послезавтра… Такова моя жизнь, и нет у меня другой… Такова моя жизнь, и она проходит, проходит, проходит… И сейчас, в это мгновение, она зовет меня подняться и идти, ибо кто вернет мне мое время, ведь тот, кто опоздает, опоздает.

Ионатан поднялся со своего места. В наполнивших комнату сумерках его волосатая рука, с которой еще не сошел летний загар, пыталась нащупать выключатель. Наконец он нашел его, включил свет и с минуту стоял, уставившись на загоревшуюся лампочку, словно испугавшись или удивившись странной связи между его желанием, его пальцами, белой кнопкой на стене и желтым светом, льющимся с потолка.

Он снова уселся в кресло и сказал Римоне:

— Ты засыпаешь…

— Я вышиваю, — откликнулась Римона. — К весне у нас будет новая красивая скатерть.

— Почему же ты не включила свет?

— Я видела, что ты погружен в свои мысли, и не хотела тебе мешать.

Без четверти пять, — заметил Ионатан, — а уже надо зажигать свет. Как в Скандинавии. Как в тайге или в тундре, помнишь, мы учили про них в школе?

— Это в России? — неуверенно спросила Римона.

— Что за ерунда, — ответил Ионатан, — это у Полярного круга. В Сибири. В Скандинавии. Даже в Канаде… Кстати, ты читала в субботнем приложении к газете «Давар» о китах, о том, что их становится все меньше и они вот-вот исчезнут?

— Ты мне уже об этом рассказывал. Я не читаю, потому что мне больше нравится, когда ты рассказываешь…

— Взгляни на обогреватель, — бросил в сердцах Ионатан, — он уже едва теплится. Дождь или не дождь, но я немедленно иду за керосином. А не то обогреватель вообще погаснет.

Римона сидела в соседнем кресле, мягко круглилась линия ее спины; словно прилежная ученица, склонившаяся над уроками, она не отрывала глаз от своей вышивки:

— Возьми хотя бы фонарь.

Он взял фонарь и молча вышел.

Вернувшись, залил керосин в бак обогревателя и пошел вымыть руки. Сколько он ни мыл их с мылом, под ногтями все равно оставались черные следы машинного масла, ведь все утро он работал в гараже.

— Ты вымок, — с нежностью сказала Римона.

— Пустяки, — ответил Ионатан, — все в порядке. Я надевал, как ты советовала, старый коричневый пиджак. Незачем так уж заботиться обо мне…

Он разложил на столе журнал «Мир шахмат» и принялся решать какую-то сложную шахматную задачу. Погрузившись в размышления, он совершенно забыл о зажатой между пальцами сигарете, и пепел с нее, упав, рассыпался по страницам. У ног его дремала собака Тия. Когда он заново раскуривал погасшую сигарету, по собачьей спине вдруг пробежала мгновенная волна легкой дрожи — от затылка до самого кончика хвоста. Уши Тии на секунду встали торчком и тут же снова опали. Ионатан понимал, что так она реагирует на звуки или запахи, которые сам он не в состоянии уловить, потому ли, что они чересчур слабы, или потому, что слишком далеки от него.

На полочке, которую он укрепил в спальне, в изголовье его и Римоны кроватей, невнятно тикал грубо сработанный, в жестяном корпусе, будильник, и вот сейчас до слуха Ионатана донеслось это тиканье. Так хрупка тишина в комнате. Между ними двоими.

Но тишины нет: вокруг дома неостановимо несутся, устремляясь куда-то в низину, дождевые потоки…

Римона была тоненькой, невысокой, с узкими бедрами и маленькой крепкой грудью. Со спины она казалась девочкой-подростком, только-только начинающей взрослеть. Изящными и чистыми были линии ее тела, удлиненными — кисти рук и пальцы. Она напоминала хорошо воспитанную девушку прошлого века: как велели ей стоять распрямив плечи, ходить не раскачивая бедрами и сидеть сжав коленки, так и выполняет она безропотно и точно все, что было велено.

Хотя вблизи можно было заметить, что кожа ее на шее, под ушами, уже слегка увяла, но затылок оставался по-прежнему высоким и нежным, и копна волос свободно падала ей на плечи. Раскосые, с азиатским разрезом, глаза, казалось, были подернуты какой-то сумеречной дремой; они были широко, словно у маленького зверька, расставлены, и это придавало ей особое, странное и сильное очарование.

Иногда Ионатан с удивлением замечал, как смотрят на нее другие люди, как смотрят на нее мужчины, с какой неудержимой настойчивостью пытаются они проложить себе дорогу к ее печальной красоте: одни — шутками и игривыми словечками; другие — по-отцовски покровительственно, словно предлагая ей надежную опору; третьи — сальными намеками, и казалось, в самом их тоне кроется попытка подать ей некий секретный знак. Были и такие, кто обращался к ней с какой-то беспомощностью, словно моля о прощении и милосердии, и такие, что нашептывали ей сладкие речи, как будто знали некий тайный закон, который, без сомнения, хорошо известен и ей, какой бы недотрогой она ни казалась. Все эти посторонние мужчины любыми путями стремились добиться ее согласия, которое не изъявляется ни в словах, ни в действиях; как известно, сердце сердцу знак подает.

Как-то в жаркий летний день на лужайке возле дома один из соседей вызвался, подключив к водопроводу резиновый шланг, омыть струей ее босые, выпачканные в земле ноги. Он делал это так, будто выполнял свою часть старинного договора, хотя Римона, как избалованная девочка, пыталась изобразить, будто этот договор ее совсем не касается и она вообще никогда не слышала о его существовании, но самим своим отрицанием она, по сути, выполняла то, что этот договор ей предписывал, выполняла со всей щедростью и удовольствием, выполняла так, что легкое смятение охватило и соседа, поливающего водой ее ноги, и Ионатана, который, застыв у кустов мирта на краю лужайки, наблюдал за всем этим издалека, улыбаясь и скрежеща зубами. В глубине души он утешал себя тем, что, так или иначе, но и этого, как и других, она оставит ни с чем. Потому что нет в ее манере ни игры, ни уверток, ни притворства — ничего этого в ней нет. И вправду полнейшая наивность. И вправду девственные просторы тайги или тундры. Ослепительные снега в палящий летний зной. Сама того не сознавая, без всякого намерения, она окружила себя невидимым прохладным кольцом вежливого отрицания: я, мол, ничего не понимаю в этом языке намеков. Извините. Я не хочу и не могу принять в этом участие. Вы обознались. Мне очень жаль.

Изредка, когда Римона поднимала свои волосы, собирая их в узел и укладывая в высокую прическу, становился виден светлый пушок на ее затылке. Ионатан, охваченный чем-то вроде паники, настаивал, чтобы она распустила узел и освободила волосы, потому что вид этого пушка вызывал в нем такое чувство, словно она была обнаженной.

Ее черные, удлиненные, широко поставленные глаза обычно казались полузакрытыми и затененными. И на губах ее тоже лежала тень — постоянной, молчаливой, холодноватой отстраненности. Даже когда она говорила, даже когда улыбалась, эта холодноватая тень не исчезала. Но улыбалась Римона крайне редко; улыбка возникала не на самих губах, а где-то возле губ и медленно, настороженно разливалась дальше, пока не достигала уголков глаз, тогда Римона становилась похожей на маленькую девочку, которой показали нечто такое, что не полагается показывать маленьким девочкам.

Поделиться с друзьями: