Уготован покой...
Шрифт:
— Болен. Это так. Он тут же выздоровеет, как только увидит тебя. Там ты все расскажешь, там с тобой поговорят и скажут, что надо делать.
— Я очень извиняюсь за то, что прибыл в такое, как бы это сказать, неурочное время. Вообще-то я собирался приехать к вам автобусом в два тридцать, но по личным причинам опоздал. Попытался уехать автобусом в четыре, но снова запутали меня, задержали в связи с неким деликатным делом, и я опять опоздал. Как в пословице про растерявшуюся лису, ты, наверно, знаешь ее, если знаешь, сразу же останови меня: лиса, сама не зная что, искала, пока в капкан не попала. Так вот я и приехал в конце концов не тем автобусом, сошел на развилке и пошел пешком. На мое счастье, в такую погоду никакие террористы здесь не шастают, и я добрался благополучно. Извини, а ты, часом, не торопишься? Я тебя не задерживаю?
— Ничего. Все
— Избави Боже! — ответил Азария, почему-то запаниковав, словно спросили его, можно ли на него положиться, не воспользуется ли он темнотой, чтобы стащить что-нибудь. — Я в армии чуть не попал в спецподразделение, меня собирались послать на курсы, где изучают ориентирование на местности. Очень рад был с тобой познакомиться. Как говорится, улыбающееся лицо запоминается навсегда. Меня зовут Азария. А ты… Разреши тебя поблагодарить…
Эйтан Р. повернулся и пошел на ферму. Пожал плечами раз, второй: в самом ли деле в этом огромном футляре находится гитара? И сам себе ответил: земля Израиля кишит всякими типами, и в футляре может оказаться гитара, а может — нечто совсем другое. Поди знай. Эйтан ощущал легкое беспокойство, возможно, потому, что незнакомец выглядел человеком, не знающим покоя. Да и разгильдяйство Сточника возбуждало в Эйтане раздражение. Только болтать умеют, размышлял Эйтан, а если надо спрятаться, то лучшего места, чем кибуц, и придумать нельзя. Ведь у нас все открыто, и никто не станет проверять, никто не станет задавать никаких вопросов. Нигде в мире больше не сыщешь справедливости, только в кибуце она и осталась.Странный фрукт. У нас уже есть Болонези, который сидит и вяжет платья, так пусть будет и этот искатель справедливости. На здоровье.
На всякий случай, решил Эйтан, после вечерней дойки и после того, как я приму душ, надо будет поспрашивать вокруг. А вообще-то — во избежание неприятностей — не лучше ли было проводить его прямо до дверей Иолека? Поди знай…
Но позже, на ферме, когда он закончил засыпать траву в ясли и принялся подсоединять трубки доильной установки, а старый приемник на заросшем паутиной ящике в углу завопил во весь голос, изрыгая шестичасовую сводку новостей, забыл Эйтан про этого Азарию или как его там зовут? И не вспоминал о нем до середины следующего дня.
А тем временем угасли последние отблески заката. Стали черными ковры опавших листьев на опустевших пространствах. Ветер перешептывался с мертвой листвой. Потянуло запахом влажной гнили и стоячей воды. Похолодало. Вдоль покрытой грязью тропинки фонари лили нечто болезненно-желтое, мало напоминающее свет. В окнах домов зажглось электричество. Заглядывая с улицы, он видел сквозь запотевшие стекла лишь покачивающуюся занавеску или чью-то мелькнувшую тень. До него доносились детский крик, отзвуки смеха или перебранки, а то вдруг вырывались наружу мелодии, передаваемые по радио. Пробившись наружу сквозь окна и стены, эти веселые мотивы преображались, словно по волшебству: здесь, в грязи, под дождем, их подчиняла своей власти сила одиночества. И вот, находясь в самой сердцевине этой печали, этой леденящей скорби, в сердцевине холода и темноты, которая все еще не стала ночным мраком, а оставалась серой полутьмой зимнего заката, приглушенного тучами, он мог нарисовать в своем воображении ту настоящую, ту теплую жизнь, что идет за этими стенами, за затуманенными стеклами. Там в семьях царит радость, там на циновках разбросаны детские игрушки, там запах только что выкупанных малышей, и женщины в шерстяных халатах, и музыка, и голубоватым пламенем горят керосиновые обогреватели, там, внутри, неторопливо течет настоящая жизнь, которой он никогда не знал, жизнь, к которой он страстно, до глубины души, жаждал прикоснуться; он хотел, чтобы и она прикоснулась к нему, чтобы он ощущал свое сопричастие к ней, а не был бы подозрительным чужаком, пришельцем, дрожащим в темноте. Пусть в это же мгновение с помощью некоего магического заклинания он превратится в друга, в местного жителя, в брата, пусть его любят, да так, чтобы не чувствовалось никакой разницы между ним и всеми остальными, чтобы не осталось между ними никаких перегородок.
Как проникнуть одним рывком туда, внутрь, как просочиться меж
запахами дома, меж словами, сказанными не ему, туда — к соломенным циновкам, мелодиям, перешептываниям, смеху, к тойстороне занавесок, плотно задернутых в эту зимнюю ночь, к прикосновению теплой шерсти, к аромату кофе, женщины, печенья, мокрых, вымытых хорошим шампунем волос, к шелесту газетных страниц, звону посуды, складываемой в кухонную раковину, шуршанию белоснежных простыней, расстилаемых в четыре руки на широкой и мягкой двуспальной кровати, там, в глубине дома, при свете ночника, возле обогревателя, огонь которого уже приглушен, под шум дождя, стекающего по спущенным жалюзи…В том месте, где тропинка шла под уклон, увидел он трех старых людей, которые, похоже, вышли подышать воздухом в перерыве между дождями, все трое опирались на палки и, наклонившись друг к другу, то ли секретничали, то ли просто сбились в кучку, спасаясь от холода. Но, подойдя ближе, увидел он всего лишь три мокрых куста, дрожащих под ветром. Ветер усилился, и влажный холод пронизывал до костей.
В столовой на вершине холма, за кипарисовой аллеей, дежурные накрывали столы к предстоящему ужину. Маленький человечек выскочил оттуда с криком: «Вернись, амиго! Вернись, тебе звонят! Не уходи!» И голос ответил ему из темноты: «Я тебя не слышу…»
Из-за всех закрытых окон вдруг разом перестала доноситься музыка и прорвался глубокий голос радиодиктора, читающего новости. Наверно, сообщал он нечто потрясающее: голос его звучал сурово, непреклонно, с пафосом, но слова похитил новый порыв ветра. Кроны высоких деревьев над головой вымокшего незнакомца становились все темнее и темнее. Он изо всех сил старался не позабыть дорожные приметы, которые сообщил ему Эйтан Р., не заблудиться и никого не обеспокоить. Пекарня и кипарисовая аллея и в самом деле оказались на своих местах, но длинные дома сбивали его с толку: их было не два, а пять или шесть. Один напротив другого и друг за другом, они стояли, словно освещенные эскадренные миноносцы в темной туманной гавани. Дорожка внезапно оборвалась, или он ее потерял, и путник стал топтаться на лужайке, пока низкая ветка не хлестнула его с силой по лицу, обдав водой, колючей, словно острые булавки. Это унижение, пробудив в нем чувство стыда и гнева, заставило его собрать все свои внутренние силы: он отбросил ветку и взобрался на ступеньки одной из веранд. Долгую минуту, дрожа, простоял он там. Затем, отряхнувшись, легонько постучался в дверь.
Из-за темной двери жилища секретаря кибуца слышался голос диктора, передававшего последние известия, и можно было наконец-то разобрать слова: «В ответ на подобные действия пресс-атташе Армии обороны Израиля сообщает, что наши вооруженные силы готовы к любому развитию событий, к тому, чтобы предпринять все необходимые меры. Израиль продолжает прилагать все усилия, чтобы мирным путем добиться снижения напряженности. Глава правительства, являющийся также и министром обороны, прервал этим вечером свой отпуск, и в настоящее время в его канцелярии проводятся непрерывные консультации с рядом лиц, ответственных за внешнюю политику страны и ее безопасность. Послам четырех великих держав направлено обращение…»
Азария Гитлин изо всех сил старался соскрести грязь, налипшую на подошвы его ботинок, и наконец, отчаявшись, снял обувь. Стоя в мокрых носках, он вновь вежливо постучал в дверь. Немного подождал и постучался в третий раз. Не слышат, подумал он, из-за радио. Он еще не знал, что Иолек немного глуховат.
То, что произошло дальше, послужило причиной некоторой неловкости и даже вызвало легкий переполох. Иолек, одетый в пижаму и закутанный в домашний темно-голубой шерстяной халат, открыл свою дверь, чтобы выставить на веранду поднос с остатками ужина, принесенного ему, больному, из столовой. Он открыл дверь, и прямо перед ним возник из темноты некто худой, вымокший, испуганный, стоящий в одних носках. Чьи-то два глаза ошеломленно сверкнули и заметались. Иолек отпрянул, издал какой-то хриплый звук, но тут же хихикнул и сказал:
— Срулик?
Азария Гитлин, растерянный, мокрый, стуча зубами от холода, хотя под одеждой он обливался потом, едва сумел прошептать:
— Извините, товарищ, я не Срулик… Я только…
Но Иолек не смог услышать его отчаянный шепот, поскольку в это мгновение из радиоприемника, стоявшего в комнате, выплеснулась волна музыки. Он обнял гостя за плечи и потянул его в дом, шутливо отчитывая:
— Входи, входи, Срулик, не стой на холоде, не хватало мне, чтобы и ты сейчас заболел…