Угрюм-река
Шрифт:
Так Прохор бессонными ночами напряженно наблюдал самого себя со стороны. Впрочем, в тончайшие условности домыслов он не вдавался, он просто прощупывал, ревизовал свое покачнувшееся самосознание, весь погружаясь в пучину назревающих внутренних противоречий.
Но где же причина его душевной болезни? Нина? Нет. «Увы! Утешится жена, и друга лучший друг забудет». Ну и к черту, к черту! Протасов? Нет. В конце концов Прохор может и с ним расстаться, подыскать другого. Так в каком же месте та трещина, по которой готовится лопнуть аппарат его внутреннего мира? Неужели — пьянство, кокаин, морфий, табак? Но к запрещенным наркотикам он прибегал редко,
Прохора всего передергивает, холодеют пятки, пред испугавшимися глазами начинает мелькать прошлое, темное, жуткое. «Выбросить, выбросить надо… Сейчас же выбросить», — молча вскрикивает Прохор и, чтоб не дать прошлому ярко вспыхнуть и ожить, он вскакивает с кровати (вскакивает и волк), кидается к письменному столу, выхватывает из ящика банку с кокаином:
«Сейчас же выбросить в нужник…» Несколько мгновений медлит, всматриваясь, как зеленоватое, с отблеском, видение — Синильга ли, Анфиса ли — проплывает пред его засверкавшим взглядом, и он с яростью заряжает обе ноздри кокаином. Идет обратно с закрытыми глазами, чтоб оградить себя от призрака. Ложится. Сознание постепенно, однако довольно быстро, переключается в иную плоскость.
И вскоре все приглушает иллюзорная мечта о славе, путаная россыпь цифр, звяк золотых червонцев. И — темный — пред утром — сон.
Иногда, раздираемый надвое, Прохор среди ночи встает перед иконой:
— Господи, помилуй мя!.. Буди милостив ко мне, грешному!
Но россыпь цифр и звяк червонцев глушат весь смысл холодной молитвы. «Надо к отцу Александру сходить, потолковать, поп мудрый, — думает Прохор. — Нина упрекает меня, что я тиран.., для рабочих… А что им, чертям, еще надо? — Сдохли бы без меня. Пять тысяч кроме баб да ребят, всех кормлю, одеваю. Этого мало им, скотам? Не могу же я вот так взять и отдать им все. Ну, эксплуататор, ну, тиран. Дело конец венчает. Господи, не оставь меня!»
Вдруг все перевернулось в нем.
— Знаю, откуда прет на меня болезнь. Тут не в Нине дело и не в Анфисе, а в вас, мерзавцы… — сердито шепчет он и грозит тьме пальцем. — Это вы охотитесь на меня, как на зверя, вы, вы, вместе со своим Протасовым. Затравить хотите, без порток пустить?! Ну погодите ж, я вам всыплю!..
Тут из тьмы слышится укоризненный голос Нины, и письма ее начинают говорить, как живые. Прохор накидывает на голову одеяло, затыкает уши. Но голос Нины в нем.
Как-то возвратившись с объезда работ, Прохор душевно почувствовал себя очень скверно. Поздним вечером пошел к священнику. Постоял у калитки, круто повернул назад. Дома пил один. Утром послал Нине телеграмму.
Утром же явился к нему Протасов. Был праздничный день. Прохор встал поздно. Говорили о делах. Протасов докладывал.
Прохору бросилось в глаза, что Протасов ведет свой доклад без обычного воодушевления, как будто говорит о постороннем, не интересующем его деле. «Наверное, сейчас ляпнет о рабочих, будет пропагандировать мне свои социалистические бредни… Ученый дурак…»
Инженер Протасов аккуратно сложил в портфель чертежи с отчетными бумагами и собрал в морщины умный лоб.
— Прохор Петрович… — с натугой начал он. — Я к вам, в сущности…
— Знаю, — нахмурил свой умный лоб и Прохор. — Что им надо от меня?
— Исполнение вашего обещания по всем пунктам. Только и всего.
— Ха!
Немного… А не хотят ли они… — но Прохор оставил последнее слово в запасе.— Протасов обиделся. Поигрывая снятым пенсне, он посмотрел в окно: черные с блеском седины короткие волосы его топорщились.
— Я хочу напомнить вам обстоятельства дела, — холодным, но полным почтения голосом начал Протасов.
— Я их знаю лучше вас. И вообще, Андрей Андреич, при всем уважении к вам…
— Вас спасли рабочие…
— Ничего подобного… Мои труды и капиталы спасло божье провидение — ливень.
Документ прокурора лежал в боковом кармане пикейной тужурки, жег сердце Протасова. Но Протасов старался держать себя в руках.
Помолчали. Прохору Петровичу хотелось есть. Он сказал:
— Сократить рабочие часы. Вот что они требуют. К чему это? Дашь им десять часов,
— они будут требовать восемь, дашь восемь, — будут требовать шесть…
— Человеческая жизнь, в идеале, есть отдых.
— Человеческая жизнь есть труд!
— Не следует обращать жизнь людей в каторгу. Прохор поднял на Протасова крупные, строгие глаза, сказал:
— Надо украшать землю, обстраивать, а не лодыря гонять. Через каторгу, так чрез каторгу!
Прохор Петрович заметно волновался. Сдерживая себя и стараясь казаться спокойным, он спросил:
— Во сколько же мне обошлось бы ихнее нахальное требование? Подсчитайте и доложите мне, — он встал и протянул Протасову руку.
— Одну минуту! — Протасов выхватил из портфеля подсчет. — Материальные требования рабочих укладываются в сумму, несколько превышающую четыреста тысяч рублей в год… Улучшение питания и увеличение жалованья. При многомиллионных оборотах это пустяки.
— Да вы с ума сошли! Четыреста тысяч? Пустяки?! — отступил на шаг Прохор, глаза его ширились, прыгали, ели Протасова. — И кто вам дал право, Протасов, распоряжаться моим карманом, как своим собственным?
— Прохор Петрович, — приложил Протасов обе ладони к груди, — уверяю вас, что народ вдвое усердней будет работать, — вы останетесь в барышах. Поверьте мне.
Прохор схватился за спинку кресла и двинул его взад-вперед.
— Нет, Андрей Андреич… Никаких реформ не будет. Понимаете? Не бу-де-т!..
— Значит, вы отказываетесь от своих слов?
— Да, отказываюсь, — прохрипел Прохор перехваченной глоткой.
Лицо Протасова налилось кровью, ладони упали с груди. Он сел, закинул ногу на ногу и, глядя в землю, сказал:
— У англичан существует термин: нравственная слепота, или нравственное помешательство. Оно применимо и к вам. Вы — нравственный слепец. Слышите, Прохор Петрович? — поднял Протасов голову, голос его звучал беспощадно и резко:
— Вы перестали различать понятия — подлость и справедливость. Вы — нравственный безумец! — И он, как на пружинах, встал.
Прохор откинул кресло в сторону, шагнул к столу и начал перебирать бумаги, перекладывать с места на место пресс-бювары, перья, карандаши. Автоматизм его движений дал понять Протасову, что Прохор Петрович в сильном волнении.
— Ах, как мне все это надоело! Да, да… Я — подлец, я — нравственный слепец. Спасибо вам… — Прохор схватился за голову, облек лицо в маску угнетенной жертвы и бессильно сел на подоконник. — Никто, никто не хочет меня понять! Вот в чем трагедия. Доведете меня до того, что все брошу, уйду от вас, — говорил он раздумчиво и тихо. — Вот приедет Нина Яковлевна, работайте с нею. А я уйду… — Прохор вынул платок и посморкался.