Уплывающий сад
Шрифт:
— Четыре дня назад. Раньше уводили каждые два дня, а сейчас гетто ликвидируют. Охранник сказал, что тюрьму оставят на самый конец…
Они ждали четыре дня! Боль внезапно вернулась, повалила его на спину.
— Привыкнешь, — услышал он тот же молодой голос. — Нужно только плюнуть на все, и в расход пойдешь легкий как перышко. Понятно, что тебе тяжелее, чем нам… мы уже свыклись…
Он лежал, втянув голову в плечи, и говорил себе: буду думать о Тересе, буду думать обо всем, что было прекрасного и хорошего в моей жизни. Только так я могу защититься. Буду так думать до конца. «Тереса, — шептал он, — я хочу с тобой попрощаться,
Он слышал свои собственные слова: «Я избавлю тебя от своей внешности, ты светлая, выглядишь как полька, а я очень по-семитски…» Это случилось в тот день, когда вышло распоряжение о повязках. Они сидели в комнате, не зажигая свет. Тереса плакала.
— Так будет лучше, — сказал он, — ты уедешь, будешь одна, никому и в голову не придет… А я буду приезжать каждый месяц…
— Поездом? Ты?.. — спрашивала (он услышал голос) она и просила: — Я не могу, не смогу.
Он уговорил ее, она уехала, а он приезжал раз в месяц, как и обещал. На этот раз собирался остаться. Они хотели сменить квартиру, он придумал, где спрятаться в ванной — на всякий случай…
Что будет, если Тереса, обеспокоенная молчанием и отсутствием, приедет? Придет в контору и спросит о нем? Или появится в его квартире? Он кусал губы, чтобы не застонать.
Маленький будильник на полке показывает восемь вечера. В это время приходит его поезд. Тереса стоит у окна и смотрит из-за занавески на улицу. Напротив окна булочная, вдоль тротуара растут каштаны. Месяц назад на них были почки — теперь, наверное, они уже зеленые. Тереса стоит и смотрит, ее глаза светятся от радости. Потом темнеют от страха. Она подносит ладонь к губам — как всегда, когда ее что-то пугает. Он видит ее! Наконец-то он ее видит.
— Тереса, — шепчет он, — будь осторожна, ты должна выжить…
Он почувствовал прикосновение чьей-то руки и вздрогнул, будто его разбудили.
— Тебя допрашивали?
— Нет.
— Всех допрашивают, так что не бойся.
— Где? Здесь?
— Каждый день в десять приходит на обход советник уголовной полиции фон Голенищевский.
— Немец?
— Разумеется, немец. Ты о нем не слышал? В гетто его хорошо знают. Чудик и садист… поэтому я хотел тебя предупредить.
— Тебя он тоже допрашивал?
— Да.
Он хотел еще разузнать подробности, но почувствовал, что сильно устал, и захотел как можно скорее вернуться в тишину и одиночество. Попытался найти Тересу, ожидающую его приезда, — она пропала. И не только она — все погрузилось во мрак, развеялось как дым, неуловимое, нереальное. Все то. Осталась темнота вонючей камеры, люди, с которыми он должен был умереть, и еще этот Голенищевский…
— Спокойно, — прошептал он, — подумаешь, допрос. Главное, чтобы быстро, чтобы не ждать.
Долго ему ждать не
пришлось. В коридоре загремели шаги, затряслась дверь камеры — кто-то бил по ней сапогом. Он вскочил и высунулся — не хотел пропустить момент, когда дверь откроется.Услышал сильный, зычный голос, который спросил:
— Ist jemand zu gekommen?[61]
— Jawohl![62] — с готовностью прозвучало в ответ.
— Голенищевский… — пронесся по камере шепот. Он внутренне собрался, перестал дрожать.
— Die Neuen raustreten![63]
Он спустился с нар, выпрямил измученное тело. «Я спокоен, Тереса», — сказал он тихо и внезапно отчетливо и близко увидел ее. Она улыбалась, чуть прищурив глаза, ветер развевал ее волосы, она держала большой цветной мяч. «Это же фотография, сделанная во время последнего отпуска», — успел подумать он.
— На середину камеры, лицом ко мне, — гремел звучный голос Голенищевского.
Он встал лицом к закрытой двери. Сверху сочился желтый свет слабой лампочки, освещавшей только середину камеры — нары покрывал полумрак.
— Name![64]
Он ответил. Он все ждал момента, когда откроется дверь. Внимательно присмотревшись, увидел в отверстии двери живой человеческий глаз.
— Wer bist du?[65]
— Я чертежник.
— Еврейская свинья ты! — Голос стал сильнее, он оглушал. — Повтори! Кто ты?!
Он набрал в легкие воздуха.
— Я еврей.
— Я тебе сейчас покажу, что ты такое — на землю!!!
Едва он успел о чем-либо подумать — уже лежал. Влажный бетонный пол отдавал холодом и вонял.
— Встать! Лечь! Встать! Лечь!
«Зачем?» — спрашивал он себя, но тело его не слушалось и мячиком раз за разом отскакивало от земли. В висках стучал молот — он не знал, сердце это или страшный, зычный голос.
— Танцуй! Слышишь? Танцуй, не то буду стрелять! Ein j"udisches Tanzele! Eins, zwei, drei![66] Хлопать в ладоши! Schneller, schneller![67]
Я игрушка, заведенный жук, хочу остановиться и не могу. Он обливался потом, весь горел.
— Halt![68] Раздеться! Догола! Schneller, schneller!
Это не его руки сбрасывают пиджак, срывают брюки и белье, это не он стоит голый.
— Когда ты в последний раз спал со своей Сарой? Отвечай!
Тереса! Он позвал ее на помощь и внезапно отрезвел.
— Отвечай, не то забью как собаку!
Он стоял неподвижно, глядя прямо перед собой. Он пока не мог произнести ничего, но чувствовал, как успокаивается, гаснет пожар внутри него. «Боже, — сказал он про себя, — как я мог… зачем?»
— Отвечай, — прогремело в камере, — не то буду стрелять!
— Стреляй! — крикнул он, освободившись и расслабившись.
Наступила тишина. Он слышал частое дыхание заключенных и слабый шепот за спиной.
— Стреляй! — крикнул он снова. Теперь он приказывал, требовал. Он пристально смотрел в глазок, желая принять выстрел сознательно, как человек.
По-прежнему стояла тишина, из-за двери не доносилось ни звука. Потом он услышал тонкий ручеек смеха. Он плыл из глубины камеры, все более смелый и все более отчетливый. Он резко повернулся. Блеснули веселые лица, заключенные с трудом сдерживали смех.