Уплывающий сад
Шрифт:
Дорога через большой кусок луга была началом моего одиночества в окружающем враждебном мире, и теперь, когда мы подходили к шоссе, где (как я решил) нам предстоит проститься, я понял, что досада, которая охватила меня, когда я отправился в путь, — досада из-за отсутствия посоха, на который можно было бы опереться, была жалким причитанием покинутого всеми человека.
Размышляя таким образом, я остановился у канавы, которая отделяла ржавую весеннюю траву от разбитой проезжей дороги. Туман поднялся вверх, небо прояснилось и порозовело.
— Ну а теперь быстро домой, твой хозяин ждет, назад, назад! — сказал я псу, который, обнюхивая землю, бегал туда-сюда вдоль глубокой канавы, полной дождевой воды.
— Хватит уже, хватит, назад! — тихо говорил я и рукой указывал на тропинку, с которой мы только
Он не обращал на меня внимания. Покопал носом землю, пощипал травку и внезапно одним прыжком перемахнул канаву. Теперь он стоял на шоссе, хвост двигался, словно маятник. Он залаял. О чудо! Я понял!
— Прыгай, — говорил он, — прыгай скорей!
Я стоял как вкопанный. Ну, раз он перепрыгнул канаву, раз говорит мне «Прыгай!»… Я разогнался, перескочил через грязную воду и приземлился около него, на дороге. Наклонился и протянул руку, чтобы его погладить. Какое там! Он не желал нежностей, он торопился и уже бежал вперед с бодро поднятым хвостом, так что я с трудом за ним поспевал.
Блеснуло солнце, на шоссе показались первые грузовики. Их рокот нарушил утреннюю тишину, но не затронул спокойствия, которое воцарилось во мне благодаря мягким шагам рядом. Только когда солнце поднялось выше и я с холма увидел разбросанные в долине дома Синявки, мое спокойствие несколько поколебалось. Мы уже проделали большой путь, так что я свернул с дороги — а пес послушно последовал за мной — к роще, с мыслью об отдыхе. Я сел, оперся о дерево, пес прилег в нескольких метрах от меня. Ему было интересно, что творится вокруг: уши стояли торчком, он крутил головой туда-сюда и жестким хвостом ритмично бил по земле. Меня поразило в нем выражение настороженности, которая так испугала меня в первый вечер и которую я по глупости принял за вражду, а сейчас, уже немного разбираясь в этом, воспринял иначе, а именно — как напряженное внимание, полную готовность, защитную позицию перед неожиданностью. Такое состояние вообще-то должен был испытывать я, а не он — это мне следовало навострить уши, вертеть головой туда-сюда и удерживать напряженное внимание. А я сидел вялый, утомленный переходом, слегка запыхавшийся, веки опускались под собственной тяжестью.
— Слушай, — сказал я. Он неспешно повернул голову ко мне и оголил острые и очень белые клыки. — Слушай, я вздремну немного…
Не знаю, сказал ли я это вслух или только в мыслях, может, пробормотал, будто пьяный, потому что уже чувствовал, как погружаюсь в теплый омут сна, проваливаясь в бездну блаженную, хоть и не бесконечную, поскольку осознал болезненное соприкосновение с землей, на которую опустилось мое тело.
Сон, который так меня сморил, не был слишком глубоким, поскольку я слышал собственное похрапывание, слишком громкое и в моем положении неоправданно беспечное. Более того, во сне я совершенно ясно видел березовую рощу и пса, который прилег рядом; я мыслил слишком быстро для человека, погруженного в глубокий сон, думал, что могу часок отдохнуть и поспать, на часок отложить сложную встречу с Синявкой, раз пес так бдительно меня стережет. Но едва я додумал эту мысль, пес вскочил и, поджав хвост, ринулся к дороге. Он мчался вперед, убегал. Я кричал ему, но, не зная клички, бормотал только «пес» или «черная бестия». Он исчезал у меня на глазах, становясь все меньше, но был еще виден то черной точкой, то черточкой, скачущей по дороге. Я даже не обиделся, что он так поспешно меня покинул, — у меня не было ни времени, ни места для обиды, такой страх меня охватил, вязкий, влажный, что я снова один.
Должно быть, во сне я кричал и метался, ибо проснулся, что-то бормоча в испарине. Черная бестия стояла надо мной, тихо поскуливая. Подняла лапу и осторожно коснулась моего плеча раз, другой.
Через Синявку мы прошли без проблем. Теперь я не перебегал от одного укрытия к другому, как в прошлый раз, когда шел тут впервые. Теперь мы шли по главной дороге, через центр деревни, на глазах у всех. Дети восклицали: «Какая большая собака!» или «Боже, какой черный!» Это «черный» могло бы относиться и ко мне, могло бы спровоцировать и другое, убийственное, слово. Могло бы! Но у меня была собака, а ведь у таких, как я, не бывает собак. Я шел степенным шагом хозяина, который вместе со своей собакой решил нанести визит в соседнюю деревню.
К четырем мы добрались
до Добровки. Теперь надо было подождать, пока стемнеет, чтобы подкрасться к дому Матильды под покровом сумерек.Мы ждали в зарослях камышей, у пруда. Квакали лягушки. Пес, чуя, что близится конец путешествия, лег у моих ног и задремал. Время от времени он поднимал голову и смотрел на меня, после чего снова спокойно засыпал.
Поздним вечером мы подошли к дому Матильды. Я взбежал по лестнице на высокое крыльцо, постучал в окно, как мы договорились. Дверь приоткрылась, и высокая, суровая фигура Матильды показалась на пороге.
— Слава Богу… Как я боялась этой дороги!
— Пани Матильда, пожалуйста… что-нибудь поесть… он там сидит во дворе, он голодный… хоть что-нибудь, что у вас есть…
— Кто такой? Что вы?..
— Пес.
Она посмотрела на меня так, будто я сошел с ума.
— Какой пес? Быстро закройте дверь, скорее, ну же!..
— Сидит внизу, у лестницы. Пес вашего дяди. Он шел со мной всю дорогу, проводил меня. Благодаря нему…
Я схватил ее за руку, поскольку она мне не верила, думала, что я брежу.
Мы сбежали вниз по лестнице во двор. Там было пусто.
Прыжок
Skok
Пер. С. Равва
Она приходила с родителями, в розовом платьице, в блестящих лакированных туфельках, родители пили чай в гостиной, дети шли в сад и там глумились над маленькой нарядной гостьей.
Начиналось все довольно-таки невинно, обычная игра в классы: бросали мяч об стену дома и, когда мяч возвращался в руки, выполняли всевозможные пируэты, повороты, хлопки. Стену покрывали темные пятна, штукатурка отслаивалась и падала — следы наших усердных упражнений, в которых мы достигали совершенства. А она — может, дома ей не позволяли портить стены, а может, не любила эту игру — «валилась» уже во «втором классе», а потом послушно стояла под деревом, безупречно розовая, следя за тем, как мы играем, крутимся, поднимаем согнутую в колене ногу и перебрасываем под ней белый теннисный мячик. С легкостью, без «падений», мы переходили из класса в класс, добывая в конце игры университетские лавры. Эльжбета, я и наш приятель Тадеуш, который принес слово «валиться», когда его брат завалил экзамен на аттестат зрелости.
Потом мы спрашивали:
— Хочешь еще раз сначала?
А она, хорошо воспитанная, смущенная нашим цирковым представлением, молча кивала, брала услужливо поданный мячик, который при первой же трудности улетал в густые кусты малины. После третьей победы и в третий раз полученного звания профессоров игра прекращалась, и наступало время перочинного ножика.
— Будь осторожна, — каждый раз предупреждали мы ее, — это опасная игра…
А Тадеуш задирал короткую штанину и обнажал толстую отвратительную гусеницу, сидевшую на ляжке, — шрам от неудачного броска ножика.
— Когда ему зашивали ногу, он орал как резаный, — добавляли мы с гордостью. Она бледнела и брала в руку ржавый ножик.
Неизвестно, что ужасало ее больше: гусеница на ляжке Тадеуша или наказание за проигрыш — есть траву.
Конец визита она встречала с облегчением, уходила с родителями, чистенькая и хорошо пахнувшая, мы смотрели на них из-за забора. Когда они исчезали за поворотом, Тадеуш фыркал и произносил слово, которого мы с Эльжбетой боялись, как огня: «недотепа».
Такой я ее помню в самом начале. И эти две Анки: одна — розовая, с бантом в волосах, а другая — без сознания, умирающая в хате украинского дьячка, — несовместимы для меня, хотя начало каждому из нас предвещало одно, а время принесло совсем другое.
Уже тогда, ребенком, она была красива, а потом становилась все красивее, классическим, совершенным становилось только ее лицо, но этой красоты хватило, чтобы сгладить несколько тяжеловатую фигуру и ноги, о которых Тадеуш когда-то сказал, что они еврейские, потому что красные. Мячик и перочинный ножик уже отошли в прошлое, в саду поставили высокие качели. Тадеуш сказал это шепотом мне и Эльжбете, и мы сразу посмотрели на наши ноги, чтобы убедиться, что он говорит правду. Наши ноги были загорелыми до черноты, с царапинами и ранками, без следа красноты.