Уплывающий сад
Шрифт:
— Вы ведь ненастоящие, — объяснил он. — Настоящие евреи трусливые, а вы не боитесь прыгать с качелей. Вы ненастоящие, поэтому ваши ноги не красные.
Мы сидели на траве, а Анка стояла около качелей, теперь была ее очередь. Стояла и смотрела в сторону дома, прислушиваясь, не позовут ли ее, что будет означать конец визита.
— Залезай, — говорили мы, — и сгибай колени, это очень легко.
Мы играли в игру «Погаси свечу». Вокруг качелей цвели кусты лиловой сирени, нужно было взлететь высоко и сверху на нее плюнуть. После этого кульминационного пункта следовал эффектный конец игры: прыжок с высоты в мягкую пушистую траву. Отличные качели, достаточно было слегка, мерно, сгибать колени, и качели взлетали выше крыши овина,
— Сгибай ноги, — кричали мы, — не бойся, сгибай ноги!
Она летела ввысь, чудесная кукла, ветер раздувал розовый парус ее платья, открывая во всем великолепии красные столбики ног.
Она уже была высоко над сиренью, и мы ждали плевка.
— У нее со страху горло пересохло, — махнул рукой Тадеуш.
— Прыгай! — кричали мы. — Прыгай сейчас…
Ее прекрасное лицо окаменело.
Прыгнула она много лет спустя.
* * *
После войны мне рассказывали о ней и ее родителях, так что я словно на ладони видела течение их судеб, сначала спокойное и гладкое, чуть ленивое, как незамутненная рябью гладь нашей речки, потом вдруг сделавшее крутой поворот, подхваченное вихрем, стремительно низвергающееся в бездну.
Нет ничего исключительного в этой внезапно рухнувшей судьбе, подхваченной смертельным вихрем, но, когда мне рассказывали об Анке, эта кривая представилась мне столь отчетливо, едва ли не как геометрический чертеж,
Ее судьба обещала быть такой же, как ее красота, — статичной. Школа без особых успехов, но и без провалов, раннее удачное замужество. Уже в первые годы семейной жизни она стала похожа на свою мать и, наверное, точно повторила бы ее судьбу — богатый дом в маленьком городке, красивые дети, красивые платья, ежегодный выезд на курорт, — если бы не приговор времени, которое даже самых неподходящих для исполнения этой роли превращало в героев трагедии.
В последний раз я видела ее, когда было еще относительно спокойно. Анка прогуливалась с мужем по улицам городка, они шли неспешно, степенно, взявшись за руки. Ее лицо было по-прежнему прекрасно, хотя уже не столь безупречно, как когда-то. Может, именно этот едва заметный изъян был знаком времени, которое у других людей, менее совершенных физически, проявлялось грубо, разрушительно. На ней было что-то розовое, и, наверное, этот веселый детский цвет, а может, и то, что тогда даже восемнадцатилетние часто возвращались в прошлое, заставил меня спросить:
— Помнишь, как мы свечи гасили?
Она посмотрела на меня удивленно. Нет, она не помнила.
Вскоре она сошла в ад. Шепотом, боясь звучания этих слов, рассказывали, как Анка стала вдовой, рассказывали подробно, это происходило на глазах у всех, были те, кто видел и слышал, как эсэсовец, руководивший акцией, стоя перед зданием гмины, вынул листок и прочел фамилию; видели, как ее отец — член гмины — пошатнулся, словно громом пораженный, — это была фамилия его зятя. Видели, как он шел, останавливался, нервно пожимал плечами и опять шел и останавливался. Но шел. Зато нет свидетелей сцены в доме, того, будто он стучал в укрытие, как назвал имя зятя и сказал, что тот должен идти. Нет свидетелей — все погибли.
А обратно они шли вдвоем, открыто, шли рядом, не разговаривали.
Как она жила потом под одной крышей с отцом? Смотрели ли они друг другу в глаза? О чем говорили? Как говорили? Не знаю. Это дела, которых нельзя касаться даже мысленно. Достаточно фактов.
Они недолго были вместе, она сбежала в другой город, а через месяц стало известно, что ее увезли в Белжец. Вскоре после этого погибли ее родители.
Но не она. Анка не погибла в Белжеце.
Может, и тогда, в мчавшемся через лес поезде кто-то кричал:
— Прыгай, прыгай сейчас…
Наверное, кто-то кричал, люди прыгали один за
другим. И она прыгнула в темноту.Все это известно от молодого украинского дьячка, который нашел ее на краю леса, безжизненную, почти без сознания. Она лежала в его хате. Дьячок говорил, что была красивой, что он хотел ее спасти. Приглашал врача, покупал лекарства, молился: «Господи, помилуй…»[69]
Не вымолил. Анка умерла через несколько недель, не приходя в сознание.
Вечер на траве
Popoludnie na trawie
Пер. С. Арбузова
Мы сидели на траве: Наталья, Маша и я. Под черешней, усыпанной темными, сладкими ягодами, в тихом и уютном саду. В глубине сада стояла убогая лачужка. Одну из комнат вот уже два месяца снимали родители Натальи, к которой мы пришли в гости.
Отец Натальи был глухим, поэтому в их прежнем, заставленном темной тяжелой мебелью доме на главной улице городка всегда говорили очень громко. Но здесь, в этой комнате, выходившей в тихий сад, несмотря на то что отцовская глухота никуда не делась, и Наталья, и ее мать говорили шепотом. Я очень удивилась, когда вместо обычных громких голосов услышала невнятное бормотание и увидела улыбку глухого, смущенного тишиной, которая исходила от движущихся губ. Он играл брелком часов, перебирая его пальцами, словно четки, и легонько кивал головой. Лицо не утратило благодушия, было таким, каким я помню его со времен, когда близкие напрягали голосовые связки, чтобы приоткрыть глухому мир, отнятый недугом. Очень странным казался этот шепот вокруг человека, погруженного в тишину, игнорируемого — одаренного незнанием.
Мать Натальи спросила шепотом:
— В городе тихо, скажите, тихо?
А он указывал на сад и громко заявлял:
— А какой у нас здесь сад, как здесь зелено…
Мать Натальи, с потемневшим, озабоченным лицом, легким, но решительным движением подтолкнула глухого мужа за порог, в глубь лачуги, и закрыла за ним дверь. После этого снова спросила:
— Тихо? Правда тихо?..
Наталья сидела молча, склонив голову. На шее у нее выступили красные пятна, как на выпускном экзамене, после сочинения. Из-за ровно подстриженной челки и веснушек она все еще казалась маленькой и прилежной девчушкой. Наталья была самой тихой в классе и только на выпускном экзамене удивила всех своим сочинением на тему «Пейзаж в польской литературе». Удивленный директор-словесник назвал ее работу лучшей и, внимательно глядя на Наталью, будто видел девочку впервые, сказал:
— Тебе обязательно нужно идти на полонистику…
В ответ на похвалу директора по шее Натальи расползлись красные пятна, а стоявшая рядом лучшая подруга Маша прыснула со смеха:
— Вы, наверное, шутите, пан директор? На полонистику? Еврейке?
Маша была дерзкой и языкастой, полной противоположностью тихой Наталье, которая после этого мимолетного триумфа записалась в расположенном неподалеку университетском городе на курсы кройки и шитья. Она кроила ровно год, потом началась война. Я тоже уехала в город, а через год вернулась. Только бойкая, язвительная Маша никуда не уезжала, потому что у них не было денег. Она зарабатывала репетиторством.
Теперь мы сидели втроем в тесном саду возле убогой крестьянской хаты, куда перебрались родители Натальи в надежде, что переезд отведет от них несчастье, — и все экзамены, поездки, возвращения остались далеко позади, в мире, который перестал существовать. Может, именно поэтому ни я, ни Наталья сначала не могли понять, что Маша имеет в виду, говоря, что завидует нам.
— Я завидую, что у вас был этот год, — сказала она. — Никогда не завидовала, но теперь… Теперь завидую…
Мама Натальи показалась на пороге с тарелкой лепешек из темной муки.