Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Нет, этого я не сделал, но не сомневался, что такое возможно. Не сомневался я и в другом: если кто и программирует слуховой аппарат кинорежиссера – фаворита Любимого и Уважаемого Вождя через интернет прямо из кабинета в Париже, так это Элке Юнгблут.

10

Мое путешествие в аудиологическую клинику Юнгблут оказалось не просто короткой поездкой в синем “смарте” по Парижу, хотя я думал, что в самом бытовом смысле так оно и будет. “Филососпазмы” происходили у каждого из нас по нескольку раз в год, и мы, так сказать, позволяли друг другу это; бывали случаи обсессивно-компульсивного поведения, часто сопровождавшиеся сексуальными интрижками со студентами, или периоды глубокой депрессии сложной природы, или смелые политические эскапады, которые влекли за собой нападки СМИ и общественности и причиняли множество других неприятностей. Но мы договорились, что в такие времена будем поддерживать друг друга и воспринимать эту сиюминутную реальность как единственно подлинную, каковой

тем самым она, конечно, и становилась. Поэтому я ехал по Периферик, высматривая съезд на рю де Вожирар в районе Ванв, где находилась клиника Юнгблут, и вскоре оказался там, в сверкающей приемной с хромированной мебелью в стиле техно, а мою медкарту изучал очень серьезный студент Института политических исследований, работавший здесь по совместительству и якобы со мной незнакомый.

Моя первая вылазка в мир слуховых инструментов вылилась в мытарства по кабинетам, расположенным в домах престарелых, где хотелось немедленно застрелиться, и спрятанным в полуподвалах импровизированных мастерских, напоминавших комиссионные магазины мебели из серии “собери сам”. Словом, технологии сложные, а организация розничной продажи никудышная, дилетантская. И каждый раз, когда ты приходил снова и втыкал “уши” в компьютер аудиолога, аудиолог был уже другой, да и компьютерная программа чаще всего тоже. Аудиологами, как я увидел, работали исключительно женщины, а точнее, в основном девушки – девушки, которые с беспокойным и требовательным стариком вроде меня чувствовали себя неуютно. Они благосклонно помогали твоим трясущимся, узловатым, нечувствительным пальцам вставить в ухо внутриканальный слуховой аппарат; технологию устройства (в изготовлении коего участвовали крупнейшие электронные корпорации, обладающие вычислительным ресурсом, в шесть тысяч раз превышающим тот, что запустил “Аполлон-11” на Луну) они представляли тебе в самом простом виде и ничего не говорили о шести различных программах и бесконечном количестве вариантов их настройки – просто показывали кнопку, включавшую и выключавшую аппарат. Они ведь не хотели тебя запутать.

Только встретившись по настоянию Ромма Вертегаала с Элке, я понял: мир звука может открыться мне по-настоящему и самым волнующим образом после долгих лет, когда я существовал вне его и он казался мне приглушенным, тусклым, забытым. И вот мы снова сидели здесь, в Ванве, на консультации, которая для Элке была самоотверженным актом и частью творческого проекта серьезного масштаба, где переплетались две жизни.

Элке, невзрачная девочка, родилась в семье психоаналитиков-немцев из Кёльна, отец ее был фрейдистом, мать – юнгианкой, и оба страдали нарушениями слуха. Старший брат, музыковед, специализировавшийся на танце елизаветинской эпохи, переехал в Бостон, чтобы преподавать в Консерватории Новой Англии, и тоже плохо слышал. Таким образом, здесь мы наблюдали то, что Фрейд назвал бы чистой воды катексисом, в конце концов породившим феномен Юнгблут. Будучи самым молодым членом семьи и единственным с нормальным слухом, Элке взяла на себя заботу о звуковой среде всей семьи; создать и расширить акустическое пространство для них, а потом и для всех, кого только можно, стало целью ее жизни. Глухой, очевидно, не может работать психоаналитиком, да и музыковедом тоже, однако Элке столкнулась с распространенной (а в данном случае семейной) проблемой неприятия человеком факта собственной глухоты – так выразилась Юнгблут, – и дошло до того, что брат просил ее слушать записи, которых сам практически не слышал, и рассказывать ему о нюансах звучания. А родители иногда втихомолку записывали сеансы психоанализа со своими пациентами, а потом просили Элке расшифровывать записи и пояснять, с какой именно интонацией пациент говорил то или другое. Словом, на Элке легло колоссальное бремя вкупе с гипертрофированным чувством долга и ответственности – замес на редкость крутой. А я извлекал из этого выгоду.

Мы сидели, как всегда, в строгом, но элегантном кабинете Элке. Я назвал ее невзрачной – так оно и было: неправдоподобно худое, вытянутое лицо, блеклые, тусклые, мутно-карие глаза, заметно отличавшиеся друг от друга размером; жидкие, нездоровые волосы, преждевременно и как-то нелепо – пятнами – поседевшие; оттопыренные, забавно навостренные уши; коренастое тело неопределенной формы, кажется постоянно доставлявшее ей страдания неизвестного свойства. Но ее невзрачность я бы назвал интеллектуальной, то есть ее физическая сущность как бы просила не обращать на себя внимания, а вместо этого сконцентрироваться на остром и многогранном уме Элке, на некоем гештальте, который она формировала легко и быстро, и он окутывал тебя, питал и даже оживлял. Говорили мы о Ромме Вертегаале.

– Можете рассказать мне о нем? – спросил я. – Это он меня к вам направил. Или аудиологи тоже соблюдают врачебную тайну? Аудиологи ведь не совсем врачи…

– Слушай сверчков, – Элке кивнула и посмотрела на меня проницательно, будто все-все понимала.

– Кого? Сверчков? Вы имеете в виду насекомых?

Я сразу же подумал о Бадди Холли и Crickets (когда-то их даже называли Chirping Crickets), о прелестной, наивной музыке моей юности – “That’ll Be the Day”, “Oh, Boy!”, “Not Fade Away”, “Maybe Baby” – музыка незаметно вылилась в воспоминания

о том, как я штудировал Гегеля, Хайдеггера, Канта, Шопенгауэра, и воспоминания эти, настоянные на сформировавшейся позже чувственности и эмоциональной сопричастности, ожили.

Голова моя наполнялась музыкой – переживания моей молодости прочно вложились в нее, эта музыка всколыхнула мощную волну тоски по уходящему времени, мыслей о бренности; я почувствовал себя маленьким, беспомощным и захотел убедиться, что Элке не имела в виду группу Crickets, хотя и так понимал: этого не могло быть.

Вообрази же мое замешательство, когда Элке поднялась с улыбкой из кресла Aeron (хотя процесс этот явно доставлял ей страдания) – складки на ее теле рельефно проступили сквозь строгую ткань пригнанного по фигуре медицинского халата – пересекла комнату, присела перед шкафчиком из нержавейки, открыла матовую стеклянную дверцу, а затем вернулась, держа в руке виниловую грампластинку классического формата. Неужели она правда говорила о Crickets и держала в руках какой-нибудь неизвестный релиз одного из их альбомов? На картонном конверте темно-синего цвета я прочел белую надпись “Слушай сверчков”, напечатанную размашистым рукописным шрифтом. Под ней располагался высококонтрастный черно-белый портрет мужчины средних лет в очках – не Бадди Холли, а Ромма Вертегаала. А под портретом – иероглифы, объединенные в слоговые группы, – я узнал хангыль, корейское письмо. Может, просто перевод названия альбома на корейский? Представь себе, как я был потрясен, увидев изображение Ромма в связке с корейским письмом, а уж тем более насекомыми. Моя демонстративная акция – безусловно, организованная из снисхождения, хотя и вдохновленная сорока годами любви и интеллектуального родства с Селестиной, – целью которой было подчинить реальность абсурдным фантазиям Селестины о “Насекомых”, Корее и похищенном Ромме Вертегаале, вдруг захлебнулась, сделалась неуместной, ведь появилось подтверждение, пусть и частичное, того, что любой посчитал бы патологической химерой.

– Это Ромм, – больше я ничего не смог сказать.

– Да. Вы удивлены?

– Пока не знаю. А это корейские иероглифы?

Элке тяжело опустилась в кресло, аккуратно положила пластинку на колени, предусмотрительно наклонив ко мне, чтобы я мог насладиться ее великолепным оформлением. Верхний свет упал на обложку, и я увидел, что тени на картинке искусно обработаны краской с металлическим отливом, а поначалу я этого не заметил. Фон мне показался однотонным темно-синим, а на самом деле он изображал поле с зелено-голубой травой: мы сидели в траве вместе со сверчками.

– Одно время Ромм вел бизнес с Корейской Народно-Демократической Республикой, и этот альбом на виниловой пластинке – результат их совместной работы. Дело, конечно, не только в бизнесе. Это демонстрация корейских высоких технологий. Иероглифическую надпись можно перевести так: разумное (или даже мудрое) использование насекомых для слуховых устройств. Северокорейские партнеры Ромма не так эксцентричны и поэтичны, как он.

Элке натянула тонкие тканевые перчатки белого цвета, которые достала из кармана, и торжественно вытащила виниловую пластинку стандарта 33 и 1/3 оборота, черную, блестящую, как лакрица, из конверта.

– Это самый первый выпуск “Слушай сверчков”, вышедший в Европе. Может быть, единственный на сегодняшний день. Но однозначно не последний.

– Но что это? Сборник звуков, издаваемых насекомыми? Это связано с корейским энтомологическим обществом?

– Нет. Это инструмент для программирования слуховых инструментов, да такого, что их разработчики и представить себе не могли бы.

Винтажный винил и высокотехнологичные слуховые аппараты на специальных цифровых платформах – такого сочетания я тоже не мог себе представить. Но мне и не нужно было, потому что через пять минут и меня подключили к северокорейскому проекту Ромма Вертегаала в процессе… настройки.

– Сейчас есть лазерные электропроигрыватели без механических тонармов, алмазных игл и картриджей, – сказала Элке, надевая ремень беспроводного контроллера Connexx мне на шею. – Такой, конечно, облегчил бы жизнь нам, скромным аудиологам, которые хотят использовать систему настройки Вертегаала. Но у Ромма его, видно, не было. И нам всем пришлось потратиться на таких вот экзотических чудищ. Они жутко дорогие и сложные в эксплуатации, поэтому немногие аудиологи делают то, что я собираюсь проделать с вами. Этому механизму, например, больше двадцати лет. Придумала их израильтянка Юдифь Шпотхайм-Корениф из какого-то Эйндховена в Нидерландах. Ромм приспособил “Сверчков” к аудиопараметрам ее проигрывателя – тогда на всю Азию был один такой, и Ромм им воспользовался. Теперь там есть еще несколько.

Мы закрылись в четвертой аудиокабине – это, собственно говоря, та же кабина для звукозаписи – будка, обшитая для звукоизоляции пенопластом. Слова, произносимые в четвертой кабине, звучали неестественно, казались неживыми, неодушевленными объектами. Пол, потолок и стены кабины, не обладая отражающей способностью, не сообщали звукам, исходившим из наших ртов, силы и формы, и геометрия пространства – тоже, от этого смысл и воздействие слов мистическим образом менялись – насколько и как именно, мне трудно определить. Я вдруг понял, что абсолютная нейтральность дестабилизирует коммуникацию между людьми – этому, пожалуй, научную работу можно посвятить.

Поделиться с друзьями: